Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он побарабанил пальцами по столу.
– Подумайте обо всем этом, Кирилл Андреевич. Подумайте тщательно. Подумайте, кто мог подкинуть такую версию Короткову. И насколько она правдива. И опять – кто еще мог бы быть столь же заинтересован в гибели Забродина, в конце концов!
Мы помолчали. Затем я встал как робот, простился со своим защитником и двинулся к дому. Я был раздавлен. Мне хотелось выжрать бутылку и провалиться в сон, в беспамятство, куда угодно, лишь бы уйти от этой липкой болотной жижи, которая, как я физически ощущал, уже засосала меня выше пояса…
Верный старенький «Лендкрузер», давно нуждавшийся в ремонте, вынес меня по набережной к центру. Несмотря на дневное время, машин на моем маршруте – мимо Дома на набережной, дома моего детства, через Добрынинскую площадь и Люсиновку к знакомому громоздкому силуэту дома-корабля на Большой Тульской – скопилось немало. Но черный, с тонированными стеклами «вольвешник» «S-80» я заметил еще на «Фрунзенской», едва отъехав от адвокатской конторы. Заметил и даже как-то взбодрился: значит, кому-то я еще нужен, я, жалкий лузер Кирюха Сотников, не находящий слов и фактов для доказательств своей невиновности в самом, казалось бы, нелепом случае – невиновности в смерти коллеги и друга!
Ну раз за мной следят, значит, мой преследователь не до конца уверен в подставе и не склонен недооценивать Сотникова как противника. Как фигуру на шахматной доске. Вот и пусть помотается за мной по надоевшим пробкам, пусть покрутится, как в свое время мистер Сименс! И я перестал обращать внимание на неотвязную черную машину у себя на хвосте. И сам не заметил, как в толчее между «Макдоналдсом» и метро «Добрынинская» черная «Вольво» оказалась совсем близко. Уши резанул визг тормозов, я резко вдохнул от удара. Но самого удара не почувствовал…
Вечером того же дня до меня попытался дозвониться Павел Геннадьевич после длительного общения с капитаном Коротковым; звонила Мариша Сурова, справиться насчет адвоката по ее рекомендации; робко пыталась прозвониться Иринка, помня нашу институтскую хохму, что «проведенная вместе ночь еще не повод для серьезного знакомства».
Всего этого я не знал и не слышал. Я валялся в реанимации тридцать шестой больницы, под единственной простыней, благо стоял октябрь, совершенно голый, но не ощущая ни холода, ни жажды. Все мои ощущения остались там, в прежней жизни, жизни любимца женщин, болтуна-журналиста, полной ярких красок, опасностей и приключений. А теперь я находился в аду. Или в чистилище. И не чувствовал своего тела, только холодно отмечал, что повязки на животе и колене намокли от крови. Зато явно и болезненно чувствовал свою душу, ее ужас и смятение. Ужас и смятение царили в этой больничной палате. Какой-то сумеречный, подслеповатый свет, подкрашенный цветом крови, наполнял пространство, как отравленная вода в аквариуме. А мы, доставленные со «Скорой», корчились, как полудохлые рыбы, на жестких железных кроватях.
Как в аду или чистилище, все лежали под простынями абсолютно голыми – и женщины, и мужчины, и не было в том ничего странного, а наоборот, так и следовало в горниле грешников. Как попадали сюда люди – никто из нас не видел, и это тоже казалось обычным, как и путь души в чистилище или спуск по кругам ада у Данте. И все попавшие, как рыбы, бессильно бились в ядовитом бредовом мареве. Напротив меня лежала женщина, вся синяя и окаменевшая, как неживая, и только пальцы, вцепившиеся в простыню у горла, побелели от усилия. На тумбочке к стене прислонили медицинскую карту с крупными размашистыми буквами: «Круглова, 50. Черепно-мозговая…» Дальше неразборчиво. А по соседству молодой парень, не обращая ни на кого внимания, рвался из кровати и корчился, запрокинув голову, пуская пену изо рта, он упал бы на пол, если бы не был привязан, и мочился бы под себя, если бы не катетер. На третьей койке валялся, сбросив с себя простыню, старик, судя по вздутому желтому животу и узловатым венам на тощих ногах. Лицо его не имело возраста и походило на синюю подушку без глаз и губ. Его тоже можно было принять за труп, но старик дышал, вернее, страшно хрипел разбитой грудью.
А рядом со мной молодая, по-видимому, женщина, скорчившись, комкала на животе простыню в бурых потеках и непрерывно стонала, точнее, выла, то напрягаясь до крика, то затихая до тоскливого нытья. Рот ее наполняла бурая слюна, и она тяжело сплевывала прямо на кровать, на голую грудь, как будто у нее крошились зубы. И у всех нас из-под простыней змеями тянулись катетеры в банки с мочой. И не было никаких запахов, никаких посторонних звуков. Мы тонули в запахе и звуке человеческого страдания, несовместимого с жизнью, неумолимо тянущего нас на самое дно… «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…» – вспомнил я Данте.
Так, вне сна и вне яви, прошла моя первая ночь в аду.
Наутро меня забрали на операцию. И очнулся Кирилл Сотников уже на этой земле, в обычной больничной палате, причем далеко не худшего качества. Палата была большая, просторная и чистая, по иронии судьбы, у нее был номер шсть, явно после недавнего ремонта. Так же как и в «чистилище», здесь размещались друг напротив друга шесть коек – по три в каждом ряду. И отлеживался в этой роскошной палате я один, занимая удобную кровать с чистым бельем и целое приспособление для растяжки оперированной конечности.
Вначале, не иначе как вследствие явной отключки мозгов, я находил в этом сплошные плюсы. Никто не хрипел, не стонал, не жаловался на болячки и тяжелую жизнь, не таскал туда-сюда подносы с запахом больничной кухни и утки с еще более специфическими запахами. Единственным, за кем молоденькие медсестры, обходясь безо всяких санитарок, носили утки, был я сам. А стряпни больничной мне даже не пришлось попробовать: домашнюю, свежую и питательную еду, которую я совершенно не мог есть, ежедневно приносили сменявшие друг друга редакционные дамы. Они же, как я понял, втайне договорились посменно дежурить возле моего ложа. Мне не хотелось обижать их отказом от такой заботы, ведь девочки-медсестры справились бы со всем этим гораздо лучше. Каждое утро они добросовестно заходили ко мне, уколы делали легко и умело и ни разу даже не намекнули на необходимость каких-либо подношений. Именно поэтому я с удовольствием стал бы спонсором этой больницы, и надеюсь, что наши позаботились о достойном вознаграждении труда и внимания – и сестер, и главного врача Петра Алексеевича Сальникова, и безымянных хирургов и нянечек. Я даже привык к ним, не подозревая, что расстаться с ними мне придется неожиданно и страшно. Но об этом позже.
В первый день после операции меня навестила Ирина Забродина. Я, видимо, не полностью еще отошел от наркоза, лежал расслабленно-довольный, как от рюмки хорошего коньяка. И снова меня потянуло к ее сумрачно-карим глазам, захотелось уткнуться в мягкие русые волосы и спрятаться в них от неотвязных малаховских качелей, разбивших мое сердце… Но Ирина смотрела на меня серьезно и грустно. Я знал, что она настроена на одну со мной волну, благодарна за мое сочувствие, но обмануть ее не получается: слишком чутко ее любящее сердце. Ирина говорила много, в общем, по делу, но, явно боясь молчания, боясь внутренней тишины, где мы никогда не были вместе. По-настоящему важного она коснулась случайно, не желая меня беспокоить.