Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Физически не может – задыхается. Это было так странно! Когда Нэла почувствовала это впервые, то испугалась, потому что никогда еще ее чувства не становились физическими ощущениями. Они были тонкой материей, им не место было в горле, пищеводе и желудке, но теперь вдруг оказалось, что у нее именно сдавливается горло, сужается пищевод и выворачивается желудок.
Она не могла ни есть, ни пить, ни дышать, днем еще было ничего, а ночами, и особенно под утро, подступал такой ужас, что, живи Нэла на высоком этаже, она не была бы уверена, что не выбросится из окна. Она читала о том, что так бывает, но и представить не могла, что подобное может происходить с нею – ее жизнерадостность была надежной страховкой от явлений такого рода. Но теперь это происходило, день за днем, ночь за ночью, и к исходу недели она совершенно обессилела.
«Зачем я себя мучаю? – наконец подумала она, глядя, как светлеет окно. – Он что, в Зимбабве меня зовет? Да в Москву же, это же я ее люблю, не он даже!»
Это была правда. Может, потому что все пять лет, которые она жила в Германии, Нэла приезжала в Москву по любому поводу – театральной премьеры или выставки в какой-нибудь маленькой галерее было для этого достаточно, – а то и без повода вовсе, а может, и по какой-то другой причине, о которой не ко времени было думать сейчас, но она не чувствовала никакой своей от Москвы отдельности. Дело было, пожалуй, даже не в том, что там были родители, брат, дом на Соколе, но в том, что Москва была шкатулкой с драгоценностями, и сердце у Нэлы замирало каждый раз, когда она открывала ее, и она могла открывать ее снова и снова, это не надоедало никогда, как никогда не надоедало ей подниматься по ступенькам Большого театра или гулять по бульварам от Арбата до Неглинной.
И стоило ей подумать об этом сейчас, как драгоценная шкатулка открылась в ее сознании будто наяву, и исчез необъяснимый мучительный страх, и перестало сжиматься горло, и она наконец вздохнула так глубоко, что воздух побежал по всему ее телу, оживляя его.
«Я же всегда знала, что должна жить в большом городе, где каждую минуту происходит новое, – впитывая этот живительный воздух каждой клеткой, подумала она. – Вот это теперь и будет, и хорошо!»
– Я поеду в Москву, – сказала Нэла. В наполняющейся утренним светом комнате ее одинокий голос прозвучал странно, но ей необходимо было произнести эти слова вслух. – Буду жить там с Антоном и буду счастлива.
Нэла открыла глаза в кромешной тьме. Ей казалось, что она спала, но нет, наверное. Ни проблеска рассвета не было за окном, значит, прошло совсем мало времени.
– Почему не спишь? – спросил Антон.
Скорее следовало удивляться тому, что он не спит сам и что голос его звучит так, будто он и не засыпал даже.
От воспоминаний, которые некстати теснились в голове, Нэла чувствовала смуту и едва ли не страх.
– Так. Мысли всякие, – сказала она.
Пожалуй, зря сказала, ей совсем не хотелось, чтобы он знал, какие это были мысли.
– Какие? – тут же спросил он.
Ее глаза привыкли к темноте, и она видела, что Антон лежит на боку, подперев голову рукой, и смотрит на нее. Его глаза поблескивали, хотя света в комнате не было. Точно так же, без видимого источника света, поблескивали кристаллы Авроры на заколке, которую, вынув из волос, Нэла оставила на столике у кровати.
– Всякие, – ответила она. И добавила наобум: – Про дом, например.
– Про какой дом? – Он удивился, но тут же догадался: – Гербольдовский, на Плющихе? Нашла про что ночью думать! Какой ты хочешь, такой его и сделаю, Нэл, слово даю.
Он сказал это с такой мальчишеской интонацией, что Нэла засмеялась. Остатки смуты вылетели из ее сознания, будто она окно у себя в голове распахнула.
– Что я могу хотеть? Я его еще и не знаю даже, – сказала она. – В архиве надо посидеть. Папу расспросить – может, он что-нибудь расскажет.
– Давай, – Антон притянул ее к себе, и она зажмурилась, ткнувшись лбом в его плечо. – Твой он, твой, не сомневайся.
Она, конечно, не считала своим дом, построенный архитектором Гербольдом. Ее дом был здесь, на Соколе. Впрочем, и его ведь тоже построил этот неведомый прадед.
Гербольд не заметил, когда пришло чувство, что этот дом – его. Во всяком случае, произошло это уже давно и можно было бы к этому привыкнуть, но он не привык, и каждый раз, когда подходил к дому, чувствовал, как рука счастья сжимает его сердце. Эта метафора, однажды пришедшая в голову еще три года назад, оказалась такой точной, что он помнил ее до сих пор.
Но вообще он старался не думать о таких вещах, поскольку еще в ранней юности заметил, что сентиментальность является заменой настоящим чувствам и что сентиментальны чаще всего люди сомнительных моральных качеств.
Впрочем, все, что происходило сегодня в течение рабочего дня, никоим образом не способствовало сентиментальности, да и никаким чувствам не способствовало. Было общее заседание Объединения современных архитекторов, в которое он вступил год назад, с Ассоциацией новых архитекторов, только что образовавшейся. Спорили до посинения – Гербольда особенно вывело из себя заявление Мельникова, что он-де превращает инженерную конструкцию в фетиш. А когда вышли на улицу, то Коля Незлобин, с которым вместе учились во ВХУТЕМАСе, а потом основали архитектурное бюро, мрачно сказал:
– Спорим, ругаемся – мы им про монолитный облик здания, они нам про психологическое восприятие архитектуры… А на самом-то деле что прикажут, то и будем строить, еще спасибо скажем, если хоть что-нибудь дадут.
Гербольд вспылил в ответ на Колины слова, но потому и вспылил, что понимал их справедливость. Их бюро теряло заказчиков одного за другим, тот же единственный заказчик, который не терялся, а наоборот, набирал все больше силы, хотя больше уже, кажется, было некуда, – этот заказчик не интересовался спорами между конструктивистами и рационалистами, имел собственные представления о том, что и как следует строить, а главное, о том, чего строить не следует, и настаивал на этих своих представлениях – примитивных, иногда просто дремучих – с абсолютной безапелляционностью.
Гербольд открыл калитку и пошел по расчищенной от снега дорожке к дому. С каждым шагом по ступенькам крыльца он чувствовал, как усталость и раздражение, наполняющие его, рассеиваются, то есть буквально рассеиваются по его телу и оттого теряют силу.
«Надо будет у Ольги спросить, что за эффект такой, – подумал он уже почти весело. – Возможно, есть физиологические обоснования».
Он не стал отпирать дверь сам, а позвонил, ожидая услышать топот Васиных ножек и вслед за ним не звук даже, а отзвук, возникающий в стенах дома от шагов жены. Менее всего он был склонен к какой-либо мистике, и потому считал, что этот отзвук – а Леонид слышал его каждый раз, стоя на крыльце и ожидая, когда она откроет ему, – является просто физическим колебанием определенной частоты, а сам он всего лишь обладает способностью улавливать такие частоты, как прибор. Существует ли такой прибор в действительности, было ему неизвестно, но хотелось думать, что существует. Иначе пришлось бы думать как раз о всяческих сентиментальностях, чего он вот именно терпеть не мог.