Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Глубокоуважаемый мистер Моэм,
я посылаю это письмо к Вам на адрес Вашего клуба…»
Джейн остановилась и задумалась. Съела квадратик от плитки шоколада, чтобы поддержать работу мозга, пока не наступит пора ужинать. Тюремное письмо может не затронуть чувств Моэма. Руди говорил, что этот писатель весьма циничен в отношении человеческой натуры. Озарение заставило ее вспомнить, что Моэм когда-то был врачом. Возможно, неплохой идеей будет письмо из лечебного санатория… Она два года и четыре месяца проболела туберкулезом. В конце концов, эта болезнь не является чертой человеческой натуры, тут не из-за чего проявлять свой цинизм. Она пожалела, что поела шоколада, и убрала остаток плитки подальше, к самой стенке буфетной полки, так, чтобы ее трудно было достать, будто прятала плитку от ребенка. Правильность этого действия и неправильность поедания шоколадки были подтверждены словами Селины, раздавшимися из комнаты Энн: Энн к этому времени выключила радио и они разговаривали. Селина, вероятнее всего, растянулась на кровати Энн в этой своей томной манере. Это определилось совершенно точно, когда она принялась медленно и торжественно повторять две сентенции.
Две сентенции были простым утренним и вечерним упражнением, предписанным главной инструктриссой «Курса самообладания и правильной манеры держаться», который Селина стала недавно изучать заочно: в нем давалось двенадцать уроков за пять гиней. «Курс самообладания» глубоко верил в самовнушение и рекомендовал для поддержания самообладания и душевного равновесия у работающей женщины дважды в день повторять следующие две сентенции:
«Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души, совершенное спокойствие, каким бы ни был социальный пейзаж. Элегантная одежда, безупречная подтянутость и ухоженность, идеальное умение правильно держаться — все это способствует обретению уверенности в себе».
Даже Дороти Маркэм каждое утро в восемь тридцать и каждый вечер в шесть тридцать прекращала на несколько секунд свою болтовню из уважения к этим двум сентенциям Селины. Весь верхний этаж относился к ним с должным уважением. Они же стоили пять гиней! Два этажа под ними остались равнодушны. Однако дортуары прокрадывались на лестничные площадки, чтобы послушать: они едва могли поверить собственным ушам и заучивали на память каждое слово с жестокой радостью, чтобы передать своим друзьям из ВВС и заставить их хохотать «как из ведра» — именно так в те дни описывался веселый смех в тех кругах. В то же время девушки из дортуаров завидовали Селине, понимая в душе, что в том, что касается внешности, им никогда не встать в один ряд с Селиной.
С сентенциями было покончено как раз, когда Джейн затолкала оставшуюся шоколадку подальше, с глаз долой. Она вернулась к письму. У нее был туберкулез. Она издала слабый кашель и оглядела комнату. В комнате находились раковина, кровать, комод, буфет, стол с лампой, соломенный стул, стул жесткий, книжный шкаф, газовый камин и газометр со щелью, куда надо было опускать шиллинг за шиллингом, чтобы отмерять порции газа. Джейн подумала, что такие же условия могут быть и в палате лечебного санатория.
Один последний раз, — произнес голос Джоанны с этажа прямо под нею. Она теперь репетировала с Нэнси Риддл, которая в данный конкретный момент справлялась со стандартными английскими гласными очень неплохо. — И еще раз, — сказала Джоанна. — У нас как раз остается время до ужина. Я прочту первую строфу, затем вы — за мной:
Шел июль 1945 года, оставалось три недели до всеобщих выборов.
«Лучше бы она по-прежнему читала „Гибель „Германии““». — «Разве? А мне больше нравятся „Яблоки в лунном свете“».
И тут мы подходим к Николасу Фаррингдону на его тридцать третьем году жизни. О нем говорили, что он — анархист. Однако в Мэй-Теке никто не принимал этого всерьез, поскольку он выглядел как совершенно нормальный человек: иными словами, он выглядел как человек несколько беспутный, что вполне подобало не вполне удачному сыну из хорошей английской семьи — каковым он и был на самом деле. То, что каждый из его трех братьев (двое — бухгалтеры, один — зубной врач) повторял, с того самого времени, как Николас бросил Кембриджский университет в середине 1930-х годов: «Боюсь, Николас немного не вписывается», никого не удивляло.
За информацией о нем Джейн Райт обратилась к Руди Биттешу, который знал Николаса с начала 1930-х.
«Вам незачем с ним беспокоиться, он — путаница, между прочим, — сказал ей Руди. — Я его хорошо знаю, он мой хороший друг». От Руди она узнала, что до войны Николас никак не мог решить, жить ему в Англии или во Франции и предпочитает ли он мужчин или женщин, поскольку у него чередовались периоды страсти то к тем, то к другим. Кроме того, он никак не мог сделать выбор между самоубийством и не менее радикальным образом действий в стиле отца Д’Арси. Руди объяснил, что последний — это философ-иезуит, монопольно обращавший в католичество английских интеллектуалов. Вплоть до начала войны Николас был пацифистом, говорил Руди, а потом пошел в армию. «Как-то раз я встретил его на Пиккадилли в военной форме, — сказал Руди, — и он признал мне, что война принесла ему мир. А тут вдруг — бах — и его психоанализировали из армии, по блат, и он уже работает в разведке. Анархисты от него отказались, но он считает — он анархист».
Вопреки тому, чего добивался Руди, рассказывая Джейн о Николасе Фаррингдоне, его отрывочная история не только не настроила Джейн против него, но в ее воображении, а через нее и в глазах всех девушек верхнего этажа придала ему неотразимый героизм.
«Наверное он — гений», — предположила Нэнси Риддл.
У Николаса была привычка произносить: «Когда я стану знаменит…» — имея в виду отдаленное будущее, — с той же веселой иронией, с какой автобусный кондуктор на маршруте № 75 комментировал законодательство страны: «Когда я приду к власти…»
Джейн показала Руди «Субботние записные книжки», озаглавленные так, потому что Николас в качестве эпиграфа взял текст: «Суббота для человека, а не человек для субботы»[66].