Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если б позволено было изменить постановку, или хотя бы просто выпуклей раскрыть не особо спрятанный авторский подтекст, то какой же можно было бы закрутить вкуснейший дуэт с Макарян, игравшей Аркадьину! Мать талантлива, красива, состоятельна как женщина — и недополучившийся, навсегда бестолковый сын. Она стыдится его, он понимает и психует. И от чувства этой своей «недоделанности», он, то, вроде как ещё «по-детски», но чересчур сильно целует дядю, то пытается сквозь плаксивую ссору прижаться к её груди. Или грудям? Антон Палыч, Антон Палыч, с раннего детства считавшийся в своей семье самым бесталанным, не способным как отец играть на скрипке, как братья рисовать или писать… выдал здесь многое. Треплев плюс Тригорин — почти равно — Чехов. А Заречных вокруг тысячи. Но ведь надо же, когда действительно наконец-то сталкиваешься с пьесой, откровенно и честно написанной драматургом «про это», но как раз и упираешься в то, что какой-то, неведомо когда и неведомо как заехавший в Бурятию безымянный ленинградский режиссёр, именно этот чисто фрейдистский спектакль поставил «про совсем другое». Более слащавой соцреалистической плюшечки об «убитой бездуховной социальной средой развивающегося капитализма на фоне гниющего феодализма мечтающей об идеалах девушке» встречать не приходилось. Разве что если слить «Аленький цветочек» с «Аленькими парусами». И присыпать «Крошечкой-хаврошечкой». Что ж, Сергей, как мог, перекроил своего Треплева, беспрестанно причёсываясь в маленькое зеркальце и грызя ногти, доводил до памфлетной истеричности его прописанные в авторских ремарках чувственные лобызания с дядей и пьеровские заламывания рук в присутствии «гадкого-гадкого» двойника-соперника Тригорина-Пашина. Партнёры искренне впадали в кому, а реакция зала, словно ленивая речушка, внезапно запруженная непредвиденной плотиной, вначале вздувалась от недоуменного неузнавания хрестоматийно школьного сюжета, но потом, достигнув заданной ей Сергеем высоты, срывалась вниз в бешенном соглашательстве с обнаруженной вдруг чеховской правдой. Понятно, что все цветы и «бисы» были только ему.
Но до сих пор Нину играла не Елена, и такое беззастенчивое стягивание на себя одеяла не считалось Сергеем больше, чем просто призом себе от себя за ум и талантливость. Тем более, он уже был признан так, что за развал ансамбля винили не его, а партнёров, тупо теряющихся в непредсказуемых смысловых смещениях мизансцен. Никто из них так и не смог объяснить, как и почему именно в «Чайке» Сергей стабильно снимал свой феерический успех на фоне их очевидного провала: «Розов опять спас спектакль»! Бедняги, их бы на «Гамлета» в куклах! Да чтоб узкая деревянная скамейка задницу перерезала. Сюсюкали бы после этого о «вечном свете в душах маленьких людей». Нет никакого там света. Серость. Животная, крысиная серость. Ведь, на самом-то деле, люди — это единственно те, кто творит. Много, мало, лениво или с похмелья, изысканно или буйно, но творит, вдохновенно творит. Творчество — смысл человека по Чехову. Пусть это из последних сил молодящаяся провинциальная актриска и заранее утомлённый признанием беллетрист. Но в пьесе только они люди. Остальные для Антон Палыча — обезьяны. Бандерлоги, не имеющие огня. Слипшиеся в запахе серы и сероводорода убогие львы и куропатки, рогатые гуси и молчаливые пауки. И пиявки. И Нина Заречная в их числе. Размечтавшаяся бездарность.
Эх, Ленка, Ленка! Какая же тут должна быть раскручена язвительная комедия! Какое купание в пошлости! Только бы не испугаться раскрывающейся вдруг бездны, ведь кто герой, тот и комик… Спасибо столице, спасибо ТЮЗу, киношной безработице и ремесленной дедовщине — вот где ему пригодилась эта испепелившая провинциальный вьюношеский лунатизм школа самоунижения, самоистязания и самонелюбви, позволяющая ему теперь играть разом и героя и отношение к герою. Отношение сверху… Провести спектакль как всегда? Но Ленку так обеднять было нельзя. Нельзя. Должно же быть и ему кого-нибудь за что-нибудь жалко. И как тогда быть? Ведь она не сумеет выйти за режиссёрские рамки образа… честной дуры, в просто дуру. Да и не захочет. Ко всему прочему, Ленка за эти годы умудрилась подрастолстеть. Не то, чтобы уж очень, но такая пухленькая Заречная даже внешне была уже на грани… м… пошлости. Бог с ним, когда это на фоне гиганта Мазеля, но Сергей-то, Сергей, с его «метр-семьдесят-два»!
До первого звонка только час. Взять, да и завалиться к ней в гримёрку? Пусть сыграет если не совсем слепую, то хотя бы слабовидящую. Это было бы смешно. Нет, не поверит, раньше надо было. Пятьдесят семь, пятьдесят шесть минут до начала. На стене Петя восторженно глядел в облака. Или из облаков? Эх, Петя, Петя… От всего этого раздрая спектакль предвкушался как неожиданная, но и не увлекательная головоломка. Как же ему удастся выкрутиться? Если удастся.
Свои цветы он разделил между Макарян и Еленой. Благо, что их столики в гримёрной были рядом, получилось вполне даже естественно. По три тюльпана. Седьмой он оставил себе. За тайное благородство. Бедные девочки из библиотечного училища, они купили эти тюльпаны заранее, наверняка вскладчину. Перевязали каждый цветок ниточкой, чтобы не раскрылся раньше времени. Глазки вовсю накрасили, губки обрисовали, чтобы на сцену выйти — к нему, к Розову!.. А тут такой провал. Не то, что бисы, а и жиденькие аплодисменты-то поплюхали просто по ритуалу… Макарян держалась молодцом, богатый жизненный опыт с лихвой восполнял ей душевную простоту. Хрипловатый низкий контральто под Вишневскую, шуточки тоже под неё. Мало ли что бывает, спектакль на спектакль не приходится. Ладно, проехали. И, помянув вечные накладки осветителей, забывших вовремя вырубить красные глаза, осудив как всегда перевравшего текст Тригорина и, как назло, присутствие наблюдателей из горкома, разговор плавно перевёлся на то, ради чего он зашёл. И ради чего он может их немного проводить: есть ли смысл им самостоятельно изменить первые две сцены? Тогда финал сконтрастирует и выстрелит. Для этого можно взять за образец спектакль «Красной армии». Макарян была просто душкой: «конечно же, пусть Серёженька им всё подробно расскажет»! И первая подхватила его под руку. Они вышли из театра втроём, деланно весело болтая, поднялись по медленно остывающему от дневной жары асфальту проспекта Ленина на два квартала, и там так же чрезмерно дружески попрощались с Макарян около деревянного фонарного столба.
Сергей и Лена подождали, пока она войдёт в подъезд и помашет им из окошка на площадке второго этажа. Дальше пошли совсем по темну: редкие фонари не пробивали густо-синюю от присутствия недалёких гор, парную сентябрьскую ночь. Пара пролетевших туда-сюда автомобилей, группка спешащих к набережной напышенных подростков с врубленным «наполную» переносным магнитофоном, да неожиданно неизвестно откуда мучительно бредущая стреноженная лошадь. Лошадь? Центр, однако. Столица, однако. Ленка то и дело поднимала к губам цветы. Тяжёлые, полураспустившиеся тюльпаны ничем не пахли. А Сергею вдруг стало неуютно-неуютно. Вроде бы ещё совсем ничего не произошло, пускай там Макарян что хочет себе выдумывает, но он совершенно явно услыхал, как за спиной у него коротко и беспощадно лязгнули бронированные двери. Засыпные, тупо клёпанные по периметру двери общественного бомбоубежища. Вот и всё. Всё. Вот уже он в новой для себя ситуации без ключей и какой-либо надежды отворить, оттолкнуть, отколупать ногтями эти двери и вырваться назад, вернуться туда, где он был всего-то полчаса назад. Ослабевшими пальцами едва вытащил сигарету, прикурил. Ленка что-то тихо говорила о том, кто и где здесь поблизости живёт, кто откуда переехал или как получил квартиру в престижном районе, а он даже что-то отвечал, поддакивал, переспрашивал. И тосковал по необратимому. Тосковал. Их сталинский дом был на Ранжурова. Она жила с родителями и дочерью на четвёртом этаже. Там на кухне ярко и уютно-уютно желтел абажур, а в гостиной за складками тюля подрагивал голубыми всполохами телевизор. Подошли к подъезду, распахнутому на крутую гранитную, с ампирной претензией, лестницу. Там светло, а тут темнотища-то какая. Ленка блестящими влажными глазами выжидающе смотрела на докурившего и туго молчащего Сергея сбоку и снизу. Вот, и что теперь? Потянул за гуж. Что-что?! Всем всё понятно. И принято. Но, опять же, не молоденькие — на улице целоваться.