Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце восемьдесят четвертого года я поняла, что опять беременна. Мне был известен точный день и даже час зачатия ребенка – так редки теперь были наши интимные отношения с мужем. Бахрин принял это известие с гораздо меньшим энтузиазмом, чем в первый раз, и проявил только вежливый интерес к дате, когда должно произойти это событие. Вторая беременность проходила тяжелее, чем первая: она словно высасывала из меня силы и мне все труднее было справляться с энергичным малышом. Хотя Аддин уже ел твердую пищу и пил из кружечки сок, раз в день я все еще кормила его грудью, как посоветовал мне австралийский врач и как предписывал Коран, в котором говорилось, что мусульманская мать должна кормить грудью как минимум два года. К тому же в Тренгану практически невозможно было достать свежее молоко, а у имеющегося в продаже порошкового, как правило, уже давно закончился срок годности. Я собиралась кормить сына до третьего или четвертого месяца беременности, а потом объяснить ему, что молоко скоро понадобится для маленького брата или сестрички. Мне хотелось, чтобы еще до рождения второго ребенка между ними установилась прочная связь, исключающая ревность или соперничество. Я надеялась, что Аддин уже достаточно уверен в моей любви, для того чтобы с радостью принять «своего маленького ребенка», как он сам выражался.
До рождения детей весь день я была занята только Бахрином. После появления Аддина ничего не изменилось, по крайней мере для мужа.
Я вставала очень рано, чтобы проследить за тем, как готовится его завтрак. В зависимости от настроения Бахрин мог совершать или не совершать утренний намаз. Если у него не было аудитории, он обычно молился не слишком усердно. В присутствии же зрителей Бахрин совершал все омовения и коленопреклонения с большим энтузиазмом, переодевался в особый саронг и расстилал молитвенный коврик. За три года совместной жизни я успела привыкнуть к его лицемерию и показному смирению: сам он утверждал, что достаточно уверен в себе, знатен и умен, для того чтобы заставить людей поверить, будто считает их равными себе. По его словам, он научился этому полезному искусству еще в школе. Религия и смирение – вот главные ключи к успеху в политике и бизнесе, снисходительно объяснял мне Бахрин. Он умело создавал в общественном мнении выгодный ему образ скромного, демократичного, обожающего футбол и религиозного принца. Иногда я с любопытством наблюдала за тем, как ловко муж очаровывает важных государственных чиновников и деловых партнеров, и спрашивала себя, неужели они и правда не видят, что все это – лишь искусный спектакль, задуманный Бахрином для того, чтобы добиться каких-то своих политических целей.
Только после того, как муж уходил на работу, я могла уделить внимание Аддину. Утром он купался, а потом мы играли, и это было самым счастливым для меня временем дня. Аддин обожал плескаться в воде и, наверное, если бы я позволила, проводил бы в ванной весь день. Вскоре после ухода Бахрина к нам присоединялась Мак. Она редко приходила, когда сын был дома: ее пугали его приступы дурного настроения и вспышки гнева – бекенг, как она это называла. Мы вместе возились с Аддином, потом его укладывали поспать, а мы с Мак садились читать: она – Коран, а я – английские и местные газеты. Я делала это скорее по привычке, потому что в Малайзии вся пресса подчинялась жесткой цензуре и ничего интересного появиться в ней просто не могло. Я пробегала страницы глазами, выискивая упоминания об Австралии и новости о жизни королевской семьи, большинство из которых я уже знала от наших вездесущих сплетниц.
Бахрин, у которого к тому времени была уже своя архитектурная контора, приходил с работы на ланч, потом недолго дремал и опять уходил. Чтобы как-то заполнить дневные часы, я читала и перечитывала свои книги. Сериалов в Малайзии не показывали, телевидение начинало работать только с четырех часов, а из всех фильмов вырезались сцены даже с самыми целомудренными поцелуями. Книжных магазинов в Тренгану не было, и книги мне приходилось выписывать из Сингапура, Куала-Лумпура и даже из Лондона.
Мою страсть к книгам Бахрин часто использовал как оружие против меня. Иногда за какую-нибудь воображаемую провинность он с садистским удовольствием запрещал мне читать по нескольку дней подряд. Ему было отлично известно, что книги были для меня единственной отдушиной, окном в мир и любимым отдыхом. Во время очередной вспышки гнева он нередко грозил, что вообще запретит мне прикасаться к ним, что я – единственная женщина в семье, которая читает книги, и что я делаю это специально, чтобы позлить его. Он кричал, что эти «грязные белые книжонки» отравляют мой ум, и без того развращенный «грязным белым» воспитанием. «Грязным и белым» Бахрин теперь называл все – от романов Чарлза Диккенса до позы, в которой я сидела. Я изо всех сил старалась не замечать его гнева и не слышать оскорблений. Мне уже давно было известно, что вступать в спор или защищать себя – значит еще больше злить его, а кроме того, я все еще надеялась угодить своему мужу.
А угодить Бахрину было очень непросто. Он отличался такой мелочностью и придирчивостью, что я постоянно боялась забыть какое-нибудь из тысячи правил и требований. Больше всего беспокойства доставлял мне уход за одеждой мужа. Ею была забита вся наша гардеробная; мои вещи хранились в шкафу в кладовке – для них в гардеробной просто не оставалось места. Несколько полок занимала его обувь: начищенные до зеркального блеска английские туфли, со шнурками и без, шестой размер. Я до сих пор помню звук, с которым Бахрин бросал очередную пару на пол, собираясь обуваться. Этот звук означал, что он вот-вот уйдет на работу.
Я уверена, что эта одержимость одеждой досталась Бахрину в наследство от его деда. Тот тоже отличался безукоризненным внешним видом, а его многочисленные парадные и обычные костюмы до сих пор хранились в особой комнате во дворце. Все точно в таком виде, как было при его жизни: одежда – на вешалках, а тщательно вычищенная обувь – в особых мешочках, предохраняющих от пыли. Правил, касающихся ухода за одеждой, было неисчислимое множество, и Зах, отвечающая за стирку и глажку, жила в постоянном страхе нарушить какое-нибудь из них и рассердить своего хозяина. Рубашки должны были висеть на прикрытых пластиком вешалках, застегнутые на вторую пуговицу, передом на левую сторону. Развешивать их полагалось по цветам: розовые с розовыми, белые с белыми, полосатые с полосатыми, а желтые с желтыми. Также их следовало группировать в соответствии с длиной рукава, то есть розовая рубашка с коротким рукавом – рядом с розовой рубашкой с коротким рукавом и никак иначе. Разумеется, каждая рубашка должна быть накрахмалена и висеть так, чтобы не касаться соседней; если, после того как рубашка месяц провисела на вешалке, на ней появлялась крошечная складка, ее следовало немедленно перегладить. На всякий случай я несмываемой пастой пронумеровала все рубашки Бахрина цифрами от «1» до «169» – только так я могла точно знать, где в данный момент находится каждая их них. Это пришлось сделать после того, как я заработала несколько пощечин от Бахрина, не сумевшего отыскать нужных ему рубашек, хотя я лично была уверена, что он просто оставил их в Куала-Лумпуре, когда ездил туда по делам.
Для брюк существовали иные правила. Каждая пара висела на отдельной деревянной вешалке с широкой нижней перекладиной, потому что узкие перекладины оставляли на ткани следы. Брюки тоже развешивались по цветам и строго определенным способом – поясом налево, брючинами направо, длина с обеих сторон одинаковая. У Бахрина была отвратительная привычка устраивать внезапные ревизии гардеробной, во время которых я должна была стоять рядом и, дрожа от страха, наблюдать, как он внимательно исследует каждую рубашку и пробегает пальцами по брюкам, проверяя, ровно ли они висят. Чтобы не вызвать неудовольствия мужа, я на всякий случай сама почти каждый день проверяла состояние его одежды.