Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ваша обезьянка косая, — сказал он нам через плечо. — Дай-ка мне тоже кусочек кожуры, я свою уже выбросил.
Хуже дела обстояли у Царды. Но он может еще исправиться до конца года. Словом, каждый из нас мог исправиться. Ченек и Доубек тоже. Пан учитель им сказал, чтобы они не шептались на уроках, а то он их рассадит… Потом подошла очередь Цисаржа, Датела, Даубнера, Догальтского… Догальтский, который часто ездит в Вену и знает ее, наверное, так же хорошо, как я… тут уж я совсем забеспокоился. Что говорил пан учитель Досталу, я уже не слышал. Произнесли мое имя…
Сердце у меня стучало, как колокол, и меня охватила тоска. Как первый раз, когда я пришел в класс. Но тогда я был растерян и чувствовал, что меня кто-то преследовал всю дорогу, сейчас я просто боялся, что отец меня не возьмет в Вену. Брахтл коснулся моей руки, которой я держался за парту, несколько раз ее погладил чем-то твердым и холодным — стеклянной обезьянкой… потом снова зашептал, чтобы я не боялся.
— Поедешь, не бойся… — зашептал он, и я подумал, что если бы по какому-нибудь предмету я и не очень-то, все равно я могу ехать, ведь из-за одного предмета… А получилось все хорошо.
Пан учитель сказал, чтобы я научился делить с остатком, и позвал меня к кафедре. Вена была спасена.
Вернувшись к парте, я положил в рот кусок апельсиновой кожуры. Она мне не понравилась — была горькая, но это уже не имело значения. Пришла очередь Фюрста, который иногда ездит в Вену, потому что, говорят, у него там родственники, его парта через проход рядом с нашей. Сегодня он был отутюженный и накрахмаленный больше, чем обычно, вырядился, будто бог знает какой праздник, шел к кафедре словно павлин, хотя оснований к этому не было никаких, табель у него был плохой, некоторые вслух над ним подшучивали. Грунд, лучший ученик в классе, пошел к кафедре так же спокойно и уверенно, как и отвечает на уроках, когда его вызывают. Когда он возвращался к парте, кивнул мне и улыбнулся. Он охотно со мной подружился бы, хотя я его не очень люблю. Вызвали Гласного, Хадиму, потом Катца. У последнего были одни пятерки, даже по географии и естествознанию. Когда он шел обратно на заднюю парту возле печки, он посмотрел на меня ясными темными глазами и улыбнулся, Мойша — поэт. У Кони дела были плохи, особенно по географии и естествознанию, он возвращался на свое место довольно испуганный, но он мог еще исправиться. Исправиться может каждый. Потом настала очередь Коломаза и Копейтки, у них дела были не так плохи, как они думали. Когда Копейтко возвращался на место в своей куртке с короткими рукавами, он подпрыгивал, про остальных я уже не слушал, только про Линднера, провалившегося по всем предметам, по которым только можно, а потом я опомнился, когда вызвали Иржи Минека, — у него все отлично. Когда он вернулся на место, Брахтл положил ему руку на голову и дал кусок апельсиновой кожуры. От нашей парты пахло апельсинами, как в райском саду, и я радовался. Радовался за Брахтла, Минека, Бродовского, Катца и Буку, которые думали, что табель будет хуже, а главное, радовался из-за Вены, куда поеду с отцом на пасху ночью на машине. Это зависело от табеля.
На большой перемене мы побежали во двор, куда иногда бегаем, когда нам надоедает ходить по коридору, земля была прихвачена морозцем, но снега, который падал во вторник, уже не было — школьный сторож его сгреб.
Мы собрались в уголке возле гимнастического зала и стали болтать.
— Пришли мне письмо с австрийской маркой,— сказал Брахтл и чуть-чуть загнул мне руки за спину.
Обязательно пришлю, думал я, и не только письмо. У меня будут деньги, я скажу маме и чего-нибудь привезу. Что-нибудь особенное, думал я, что имеет смысл. Привезу и Минеку, и Броновскому, и Буке, и Катцу, а Катцу еще и открытку с памятником какого-нибудь поэта — в Вене памятники на каждом шагу; может, привезу что-нибудь и для Гласного. Они все были здесь, в углу возле гимнастического зала на твердой, подмерзшей земле, и тут я заметил Фюрста, который иногда ездит в Вену, потому что там у него родственники; сегодня он был выутюженный и накрахмаленный больше, чем всегда. Он здесь просто стоял и, как всегда, не толкался, да и как он мог толкаться весь зашнурованный, в своем костюме и воротничке, он просто стоял, прислушивался и задирал нос.
«Подожди, ты, надутая обезьяна», — решил я и, вырвав свою руку у Брахтла, нарочно спросил Фюрста, знает ли он венские улицы.
— Знаю, — ответил он гордо, — как пражские…
Некоторые мальчишки засмеялись.
И тут мне пришло в голову спросить его, знает ли он Водную улицу.