Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Морген называет Ходис «своей узницей», он не подразумевает, что был ее тюремщиком; он, скорее, выражает патерналистскую заботу — возможно, смешанную с собственническими чувствами. Похоже, он очарован ею и поэтому относится к ее тяжким испытаниям с подлинным сочувствием[468]:
Вчера вечером я вернулся из Мюнхена после 10-часового, в высшей степени информативного допроса моей узницы. Ты не можешь представить холод и мрак [ее бывшей] камеры [в Освенциме], дурной воздух, заключение за решеткой, тяжелые железные двери, задвижки и цепи. Я был настолько измотан, что никак не смог использовать время, пока дожидался своего поезда. Я почти час ходил взад-вперед по станции Мюнхен-Восточный.
Вскоре и обстановка в клинике начинает воздействовать на его чувства[469]:
Сегодня днем я вернулся из Мюнхена. Провел два дня в ортопедической клинике, где сейчас находится моя узница. Это большое здание со множеством куполов. Маленькие дети, цветущие хромоногие девушки, ампутированные ноги, раненные на войне солдаты. Обо всех заботятся католические сестры в бесформенных белых чепцах, похожие на чучела. Однако я могу сказать, что они женщины в достаточной мере, чтобы радоваться добрым, дружеским словам и жестам.
В этом заведении хорошая атмосфера, и я верю, что, несмотря на снижение стандартов, это все-таки остается частью нашего характера — с деятельной любовью защищать беспомощных, изуродованных, искалеченных.
В полдень была долгая воздушная тревога. Я сидел в подвале вместе со всеми больными. Внезапно сестры начали молиться вместе с детьми, хором распевая молитвы… «Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего… в наш смертный час…» в бесконечной литании. Может быть, так и должно быть?
Моей узнице было тяжело, она плохо себя чувствовала. Поэтому в первый день мы ни к чему не пришли. Добравшись до своей квартиры совершенно измотанным, я в пять пополудни лег в постель и проснулся наутро в 9:30.
На следующий день мы наверстали упущенное. Я счастлив, что закрыл эту самую печальную главу. Тем не менее я подавлен оттого, что не в силах по-настоящему заступиться за эту несчастную женщину. Независимо от того, насколько ясно дело, если за ним стоит важная шишка, все тонет в бумажной трясине. Кто о ней спросит, когда я перестану отвечать за это дело?! Только ее враги. И возможно, ей придется пострадать из-за того, что однажды она доверилась мне. Такая догадка посетила и ее, когда мы закончили. Она была в отчаянии. И я не мог дать ей ничего, кроме своих добрых пожеланий. Но что это для женщины, которая так часто испытывала тяжкие разочарования?
Эти письма открывают ту сторону Моргена, которую он никогда не проявлял в своей официальной деятельности, даже в неформальных беседах с американскими следователями, с которыми он общался в течение почти трех лет своего заключения.
Хёсс так и не предстал перед судом СС ни за одно из своих преступлений. Справедливое воздаяние настигло его только в 1946 г. в Польше, где он был приговорен к смертной казни.
18. Вне схватки
Осенью 1944 г. Главное судебное управление СС бомбили, и его пришлось перевести в Прин-ам-Кимзее, курорт на берегу озера в Баварии, примерно в 80 км от Мюнхена. Там Морген часто впадал в уныние. Теперь война чувствовалась даже в сельской Баварии. В письме Марии Вахтер он пишет[470]:
Не только наступающее поражение обращает мысли к смерти. Каждый день она предстает в каком-то новом виде. Сегодня и вчера в полдень были воздушные тревоги. Около 350 бомбардировщиков, сверкающих серебром, пронеслись на высоте 4000 метров к месту бомбардировки и там сбросили свой груз на мирные крестьянские дома. Я чувствовал, как дрожит земля.
Размышляя о судьбе, уготованной Третьему рейху, Морген обратился к литературе. Он перечитал книгу Эрнста Юнгера «На мраморных утесах» (1939), в которой идиллическую культуру разрушает диктаторская власть[471]. Эта книга часто интерпретировалась как критика национал-социализма[472]. Теперь Морген читал ее как будущую эпитафию Германии: «Эта книга показалась мне очень глубокой, уже когда она была издана, и она очень актуальна сегодня, когда возникает проблема старого порядка под натиском хаоса»[473]. Говоря о «старом порядке» Морген не мог иметь в виду национал-социалистический строй, который не был старым, а к тому времени уже и переставал быть порядком. Должно быть, он имел в виду порядок еще более ранний, по которому ностальгировал. Та же ностальгия проявляется, когда он говорит о прочтении «книги про время до Первой мировой войны»; это книга Ромена Роллана «Музыканты наших дней» (1908){11}. «Хорошо, что на предстоящие годы останется что-то способное отвлечь»[474].
Письма Моргена к Марии отражают и его взгляды на военные перспективы[475]:
Товарищи с фронта сообщают о высоком моральном духе войск и о неоспоримом превосходстве солдат. Чего не хватает — превосходства в количестве и качестве оружия, — то восполняется. Я услышал там также много хороших новостей. Трудно поверить при виде наших разрушенных городов. […] И все же мы хотим верить. Пока мы живы, и мы можем держаться.
Чтобы приободриться, Морген читает речи национальных лидеров:
Этим утром я читал речь доктора Геббельса. По его словам, верно то, что потери промышленного производства возмещаются новым строительством в беспрецедентных масштабах. К несчастью, оно началось слишком поздно. Когда американцы напали на Филиппины, я снова стал надеяться, что мы выиграем достаточно времени. Больше всего я боялся, что американцы обратят все свои силы прежде всего против нас[476].
Гиммлер предоставил Моргену отпуск в конце августа. Морген воспользовался им в ноябре. Наконец его перевели в другое место. Исполнилось как его желание сбежать от Миттельштедта, так и желание Гиммлера ограничить возможности Моргена[477]. Он получил новое назначение в Краков, место его первого расследования в качестве судьи СС. В письме к Марии он описывает свое прибытие[478]:
Что уготовил мне город на этот раз? Когда поезд подъезжал к Кракову, внизу сквозь завесу дождя проступили городские башни. Их мягко покрывали туман и слой облаков. Облака разошлись, и яркий свет упал на долину, которая засверкала, как серебряное зеркало озера. Вид был волшебный, нереальный и прекрасный. Поэтому давай воспримем это как знак того, что здесь многое прояснится.
Но великолепный вид Кракова, открывшийся перед пассажиром поезда,