Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сон ей однажды был. Будто бы видит она со стороны первомайскую демонстрацию. А может быть, ноябрьскую, но для осени все люди слишком тепло одеты. Значит, не ноябрь это, а Первомай – сразу после праздника Светлой Пасхи. Пригляделась Лена, а это никакая не демонстрация – так как кумачовых знамён нет, лент и лозунгов тоже. И все участники сосредоточенные, совершенно не радостные. Ещё пристальней присмотрелась, а это похоронная процессия точно река льётся. Люди так плотно идут и идут, что между ними уже не протиснуться, как если это одно многоголовое тело идёт, что-то вроде сороконожки с человеческими головами.
Не демонстрация это была, но похороны жертв авиакатастрофы. Лена меня на них как раз затащила, когда они мимо нас по Комсомольскому проспекту проходили. До сих пор как вспомню – так вздрогну. Ужас и бр-р-р-р-р.
От бензиновой дури голова кругом идёт, меняет сознание. Тургояк явно ощущает себя старше соседа: «она же – женщина».
– Странно, мне Лена не говорила, что с тобой тогда была. Но, ладно, это совсем другая тема. Ты, Вася, в жизни своей тепличной настоящего ужаса не видел, если так говоришь. Потому что главное в этой процессии то, что люди несут на себе два открытых гроба. Но только не красных, как это у нас принято, а лиловых. Два гроба как две небольшие лодки плывут над человеческим морем, а в них сидят две прекрасные ожившие покойницы с длинными волосами и в бархатных платьях на длинных бретельках лилового цвета, под цвет гробов. На лице странных девушек блуждает полуулыбка. Пушкарёва всматривается в них со стороны, покуда их мимо проносят, но сколько ни смотрит, не может понять, мёртвые они или живые. Или, точнее, воскресшие или же это их на кладбище умирать повезли. Они только руки из гробов обессиленно свесили, как если из лодки и в реке их мочат, может быть, чувствительность конечностей проверяют. Сон этот, по словам Пушкарёвой, всю жизнь её перевернул.
– Но он вообще, сон-то, о чём был? Или это иносказание какое?
– Так ты так ничего и не понял?
– Честно говоря, нет: моя мистическая чуткость дальше Карлсона, который живёт на крыше, не распространяется. Между нами, я и в деда Мороза-то никогда, с самого раннего детства, не верил.
– Что ж… Если нужно объяснять, то не нужно объяснять…
Какое-то время они сидели на скамейке запасных молча, точно чужие.
Выпустили ближе к полуночи. Махнули рукой, даже адресов не спросили – обшманали, а документов при них никаких, так что всё равно соврут, имеют право на адвокатство лжи. Тем более что безбилетный проезд подростки честно отработали парой часов на заднем сиденье передвижного узилища.
Долго шли пешком от самого поворота на Комсомольский (контролёрский водитель, возвращая машину в гараж, согласился подбросить). На Северок возвращаются в кромешной темноте, домов не видно из-за густых деревьев (город напрочь погряз в разросшихся аллеях, постепенно превращающихся в живописные джунгли), взявшись за руки, как со свидания – друга я никогда не забуду, если с ним подружился в тюрьме.
Торцы девятиэтажек, выходящих на Комсомольский[30], светлеют в ночи белыми пятнами: когда-то на них висели многометровые портреты Брежнева, Андропова и Черненко. Теперь генсеков сняли, обнажив деревянную решётку с креплениями, ждущую новых вождей. Кажется, начал накрапывать дождь. Внезапно Васю осеняет.
– А ведь это наше последнее лето детства. Старшие классы – это уже и не детство вовсе, это уже не то.
– И точно!
– Хотя, конечно, так же не бывает, чтобы новая жизнь наступала сразу и в один день, новая жизнь – как зима, наползает постепенно, проступая сквозь осень. Настигая в пути как ночь.
Когда возвратились в квартиру (в подъезде отчаянно тихо, у Соркиных снова жарят картошку с грибами и большим количеством лука), Руфина Дмитриевна смотрела «Зиту и Гиту». Дочь протянула ей сверток, и та, не отрываясь от экрана, молча кивнула, расколдовываясь, лишь когда близняшки, разлучённые в младенчестве, начинают танцевать.
– Люблю индийские фильмы. Во-первых, в них никогда не показывают постель…
Тут Зита и Гита заканчивают пляски, и стремительно развивающийся сюжет возобновляется. Маруся иронически смотрит Васе прямо в глаза. Вливается в его зрачки.
– Тёть Руф, а во-вторых, во-вторых-то что?
Руфина Дмитриевна реагирует, но не сразу. Разворачивает корпус в сторону Васи, смотрит на него, пытаясь вспомнить нить разговора, но не может («Мне так грустно, что снова хочется танцевать…» – внезапно сообщает голубой экран), поэтому Маруся делает вид, что приходит ей на помощь. Хотя по ехидному тону очевидно: помощь эта отнюдь не гуманитарного свойства.
– А во-вторых попросту нет. В принципе нет. «Во-первых» нам вполне достаточно…
Вдвоём они проходят в девичью опочивальню – место их ежевечерних сеансов. Здесь, на дверце открытого бюро, Тургояк делает уроки. Но сейчас вроде каникулы, а какая-то общая тетрадка торчит из-под подушки, готовая свалиться на пол. Вася механически берёт её в руки и раскрывает. Тетрадка практически чиста, в ней заполнена только одна страница. Кажется, это Марусин дневник, правда, дата у единственной записи отсутствует. Пока Тургояк чертыхается за его спиной, переодеваясь, Вася успевает пробежать глазами пару строк.
«…мама вроде сильная и волевая женщина, но зачем же она терпит возле себя папу, в котором почти нет никакого мужества и ничего от настоящего мужчины…»
Тут Маруся вырвала из его рук тетрадку, но не нервно, а как бы по обязанности. Мол, чужие дневники читать никому нельзя, даже человеку, от которого у неё нет никаких секретов.