Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр наверняка не раз представлял себе падение ножа и последний ужас человека, чья голова уже прижата к плахе, и не мог не содрогаться от ужаса. Собравшийся на площади народ обмакивал платочки в крови короля: на память. Кто-то, взобравшись на помост, окропил кровью толпу… Народ ликовал: «Да здравствует Республика!»
И вот в день Пасхи Александр устраивает молебен, тем самым превращая темную мистерию в светлую: «… очищал окровавленное место пораженной царственной жертвы». Сказано точно! При этом своим символическим действом он словно дает площади новое название – площадь Воскресения, устраняя профанное и восстанавливая сакральное. Он, русский император, с триумфом вошедший в Париж. Посланец Москвы, сожженной и разоренной Наполеоном, он не сжигает, а воскрешает.
Наполеон, несмотря на революционное прошлое, был по-своему добр к казненному Людовику: из собственной шкатулки выплачивал пенсию его кормилице, как, впрочем, и сестрам Робеспьера, седеньким старушкам. Как трогательно! Казненный Людовик – казненный Робеспьер: собственно, это тоже жест примирения, жест согласия, своеобразное воплощение идеи, которой продиктовано нынешнее название площади, – Конкорд. Наполеон вообще часто бывал добр – если не как император, то как частное лицо, просто как человек. Многих жалел, многим сочувствовал, заботился о раненых – не только своих, но и противника. Наконец, Наполеон – не будем забывать, – восстановил в правах католическую церковь, заключив конкордат с папой: это, безусловно, мудрый политический акт. В нем есть все, чтобы назвать его истинным героем Запада, может быть, последним героем.
Александр же не герой, а святой. У его свершения иной масштаб, иная мера, – мера Феодора Козьмича, и он не просто призвал к согласию, а освятил площадь во имя будущего воскресения всех.
А теперь, любезный читатель, я позволю себе еще одно рискованное признание, дающее повод усомниться в моем здравомыслии: я был на Елисейских Полях, когда в Париж вступали русские войска во главе с императором Александром. При этом я не буду с притворной невинностью опускать глаза, чтобы по моему лицу ты понял, что это розыгрыш, а, напротив, с убежденностью повторю: да, был, был. Ты вправе меня тактично поправить, напомнив о том, что между моим пребыванием на Елисейских Полях и вступлением русских в Париж промежуток почти в двести лет. Да, но ведь это лишь временной промежуток, читатель! И пусть я не попал в то время, но я совпадаю с тем пространством. У пространства же есть свойство – времениться (говорим же мы: долгая дорога, хотя она на самом деле длинная). И в этом смысле я действительно был на Елисейских Полях, когда… русские войска… во главе с Александром… под барабанную дробь, звуки музыки и грохот орудийных колес… Ведь я же столько просидел над книгами, читал, делал выписки, сличал, сопоставлял, и у меня возникла картина, настолько живая и выпуклая, что, кажется, протяни руку и – коснешься. Я не просто знаю, а вижу все вплоть до деталей: как был одет Александр, как развевался белый султан над его треуголкой, как он сидел верхом на лошади, когда-то подаренной ему Наполеоном, кто был рядом с ним по правую и левую руку. Я слышу грохот орудийных колес по мощеным мостовым, восторженные возгласы толпы и слова Александра, обращенные к французам: «Я пришел не как враг. Я несу мир и торговлю» (мир со всей Европой и торговлю – прежде всего с Англией, чьи товары не допускались на континент Наполеоном).
Поэтому пространство для меня именно временится, прошлое наплывает, заслоняя собой настоящее, и я вижу и слышу, слышу и вижу. Вижу и даже чувствую запахи весенних Елисейских Полей, поднятой колесами пыли, дегтя, конского пота… Русские вступают в Париж! «Мы чувствовали, что малейший наш жест войдет в историю. Всю нашу последующую жизнь мы будем слыть особыми людьми; на нас будут смотреть с удивлением, слушать с любопытством и восхищением. Нет большего счастья, как повторять до конца своих дней: «Я был с армией в Париже», – скажет один из русских генералов, вспоминая то время, те славные дни.
Для Александра вступление в Париж было не просто достижением заветной цели, не просто победой, триумфом русского оружия – нет, за этим угадывалось нечто большее: осознание своей провиденциальной миссии в противостоянии с Наполеоном. Недаром он сказал однажды: «Наполеон или я, я или он, но вместе мы не можем царствовать». В чем оно выразилось, это осознание, и как оно формировалось? В Тильзите и Эрфурте во время личных свиданий и долгих бесед наедине Александр глубоко изучил человеческие свойства Наполеона и разгадал, может быть, самое уязвимое в его характере – тщеславие. «Льстите его тщеславию», – советовал он прусскому королю Фридриху-Вильгельму III и королеве Луизе. А в конце 1809 года он так отозвался о нем в разговоре с Адамом Чарторыйским, который передал ему слух, будто Наполеон сошел с ума: «Никогда Наполеон не сойдет с ума. Среди самых сильных волнений у него голова всегда спокойна и холодна. Страстные выходки его большею частью обдуманны. Он ничего не делает, не рассчитывая заранее. Самые насильственные и отважные его действия хладнокровно рассчитаны. Его любимая поговорка, что во всяком деле надобно сначала найти методу; что всякая трудность преодолевается, если найдена настоящая метода, как поступать. У Наполеона все средства хороши, лишь бы вели к цели».
Александру самому пришлось быть свидетелем «страстных выходок»: в Эрфурте, охваченный приступом гнева, Наполеон швырнул на пол свою треуголку и стал яростно топтать ее, на что Александр спокойно заметил: «Вы вспыльчивы, а я упрям. Гневом вы ничего от меня не добьетесь. Давайте беседовать, рассуждать, иначе я ухожу». И направился к двери, после чего Наполеон был вынужден извиниться, вернуть его и продолжить беседу в ином тоне.
И как верно, с какой проницательностью Александр распознал природу этих «выходок»: они «большею частью обдуманны»! Вот он, психологический девятнадцатый век!
Но еще раньше, до этих свиданий, Александр постиг самую суть его личности в ее метафизической проекции, заглянул туда, где свершается выбор между добром и злом, Христом и антихристом, между светоносными высотами духа и безднами тьмы. Выбор между самопожертвованием во имя высшего долга и служением собственной гордыне, хотя и отождествляемой со славой Франции и взятой на себя миссией революционного освободителя народов от ига старых монархий.
Когда Наполеон, прикрывшись результатами всенародного голосования, объявил себя пожизненным консулом, Александр писал своему воспитателю Лагарпу: «Я совершенно переменил, так же как и Вы, мой дорогой, мнение о первом консуле. Начиная с момента установления его пожизненного консульства, пелена спала: с этих пор дела идут все хуже и хуже. Он начал с того, что сам лишил себя наибольшей славы, которая может выпасть на долю человеку. Единственно, что ему оставалось, доказать, что действовал он без всякой личной выгоды, только ради счастья и славы своей родины, и оставаться верным Конституции, которой он сам поклялся передать через десять лет свою власть. Вместо этого он предпочел по-обезьяньи скопировать у себя обычаи королевских дворов, нарушая тем самым Конституцию своей страны. Сейчас это один из самых великих тиранов, которых когда-либо производила история».