Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как же нам это все понять? Пожалуй, не нашлось историка, который не выразил бы недоумения по тому же поводу, что и Касльри, и совершенно справедливо, поскольку перед нами еще один случай, когда Александра невозможно понять без Феодора Козьмича, а, следовательно, и без других, уже упомянутых нами Феодоров: брата Александра Невского, князя Пожарского, перед смертью принявшего схиму, без той составляющей русского царствования, которая за ними незримо прослеживается.
«И милость к падшим призывал», – в «Памятнике» написал о себе Пушкин, но попробуем истолковать эти строки, исходя из того, что за ними – тень Александрийского столпа: «Вознесся выше он главою непокорной…» Ну, к каким это падшим призывает Пушкин милость? Не к французам же и полякам («Бородинская годовщина», «Клеветникам России»). Допустим, к декабристам или к тем, с кем стрелялся или, напротив, не стрелялся на дуэли, кому вообще не мстил, хотя лицеистом и вписывал в особую книжечку неотмщенные обиды, но вот поднялся выше мести. Таким образом, Пушкин ставит это себе в заслугу лично, да и для всех это было сугубо личным почином, замешанным на христианской нравственности, на принятии в сердце евангельских истин, и прежде всего Нагорной проповеди. Но какая может быть христианская нравственность в государственном мышлении! Можно красиво даровать жизнь поверженному врагу и даже вернуть ему выбитую из рук шпагу. Но какая возможна нравственность там, где собираются кабинеты, взвешиваются противоречивые интересы, каждый норовит оттеснить локтем соседа и отхватить кусок пожирнее (собственно, так и вели себя Австрия и Пруссия в эпоху коалиций и дележа наполеоновского наследия)! Наполеон первым бы рассмеялся, услышав об этом. И величайшая заслуга Александра в том, что он распространил христианскую нравственность – рыцарственность, по словам Касльри, – на государственную сферу: воистину призвал милость к падшим, и Пушкин, сам того не ведая, сказал в своем стихотворении о нем и ему возвел памятник.
Конечно, с точки зрения государственного эгоизма, – того самого эгоизма, который Бисмарк считал единственной здоровой основой великого государства (на его высказывание 1850 года ссылается Н.К. Шильдер), все это было чистой романтикой, донкихотством или даже безумием, и хочется добавить: безумием в духе… Павла. Действительно, Александр унаследовал от отца не только страсть к военным смотрам и парадам, деталям амуниции, порядку и прусской дисциплине, но и это священное безумие, ведь Павел, выстраивая свою внешнюю политику, следовал своим нравственным идеалам, служил идее высшей справедливости, рыцарственности и благородства. Н.К. Шильдер приводит такой отзыв об этой новой для России внешней политике: «Но в конце сего века Россия вознеслась еще выше, сделавшись не покорительницей, а защитницей народов, употребив грозные силы свои на великодушное, бескорыстное вспоможение слабым против сильных, утесненным против утеснителей, правым против коварных, верующим против нечестивых».
Может быть, отзыв слишком восторженный, не учитывающий всех политических нюансов, заблуждений и ошибок Павла, но по сути верный: он первым изменил здоровому, простодушному государственному эгоизму Екатерины и занял позицию справедливого монарха, благородного (не без оттенка болезненности) вершителя судеб Европы. И Александр, его верный последователь в проект российско-прусского договора вносит примечательную статью: «продолжать систему бескорыстия относительно всех государств Европы». Вот оно как – система!
Правда, эту позицию Павла трудно было обосновать чем-то, кроме ссылок на высшую справедливость. Пожалуй, имелся лишь один аргумент практического свойства, к которому затем не раз прибегал и Александр: Россия слишком сильна и у нее все есть, она не нуждается ни в каких завоеваниях, ни в каких территориальных приобретениях и поэтому может позволить себе действовать ради более высоких, нравственных целей. Н.К. Шильдер как придворный историк этому как будто сочувствует, – во всяком случае, делает вид, но не может удержаться от парадоксального утверждения (все-таки Бисмарк ему ближе). «Иностранной дипломатии удалось, наконец, достигнуть преследуемую тщетно при Екатерине заветную цель: выманить русскую армию за границу, – пишет он. – Таким образом, на полях Италии и среди Альп завязалась борьба, которая со временем привела всю континентальную Европу в Кремль и нашу армию в Париж».
Парадокс весьма впечатляющий, но все-таки придадим ему иную, не столь заостренную, более логически выстроенную форму. Для этого разобьем последнюю фразу на две части: «привела континентальную Европу в Кремль» и – «нашу армию в Париж». Смысл первой части вполне укладывается в формулу Бисмарка: вот вам наглядный пример того, как мстит за себя нарушение великого принципа национального эгоизма. Россия поплатилась за свое великодушие, получила хороший урок! Но ведь есть и вторая часть фразы: «нашу армию в Париж». Значит, и Европа поплатилась за свой государственный эгоизм. Значит, есть в мире нечто, восстанавливающее равновесие, оправдывающее бескорыстное служение справедливости, и не такое уж это, выходит, донкихотство…
Александр называет это нечто Провидением…
Большего историк здесь не скажет. Чтобы сказать больше, нужно подняться над историей – к тем высотам духа, божественным сферам, иноматериальным мирам, где начинается историософия и откуда черпал знания Даниил Андреев, называвший себя метаисториком. Собственно, и библейский взгляд на события – это метаисторический взгляд, прослеживающий воздействие на нее Высших сил, воли Всевышнего, и Христос упрекал фарисеев за их неумение читать знаки Божьего Промысла, знамения времен. Вряд ли стоит подробно вдаваться сейчас в эту область, но достаточно перечитать главы из «Розы мира», посвященные царствованию Романовых, чтобы фраза Шильдера высветилась по-новому, чтобы в ней проступили неведомые ранее глубины, открылись захватывающие перспективы…
Мы же вернемся к осознанию Александром своей провиденциальной роли. Был момент, когда он засомневался в своем призвании на эту роль: во время Венского конгресса Наполеон с горсткой храбрецов, верной ему гвардией бежит с Эльбы и, приветствуемый всеми, без единого выстрела доходит до Парижа. Маршал Ней, выступивший ему навстречу и обещавший привезти его в железной клетке, по первому зову переходит на сторону императора. Перепуганный Людовик XVIII в панике покидает дворец Тюильри, куда Наполеона восторженная толпа вносит на руках. Александру было над чем задуматься. Неужели Провидение от него отвернулось? Неужели с него снята санкция Высших сил, как сказал бы тот же автор «Розы мира»?
Это были ужасные, мучительные минуты тревог и сомнений. Но сто дней Наполеона закончились битвой при Ватерлоо, проигранной из-за дождя и опоздания Груши, и англичане увезли поверженного императора на остров Святой Елены. И когда снова начался дележ послевоенной Европы, возобладал мелкий государственный практицизм Талейрана и Меттерниха, Александр в душе наверняка пожалел о своем противнике. Да, тот был чужд христианской нравственности, не призывал милость к падшим. Но какая-то великая идея окрыляла его, – идея мировой Империи, нового Рима, континентального противостояния морскому владычеству, «торгашескому величию» Англии, этого закулисного манипулятора, могущественного кукловода европейской политики.