Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За этими фразами – два чувства. Это с удивительной тонкостью уловил Сергей Михайлович Соловьев (можно сказать, подхватил эти чувства Александра на кончик пера), наш знаменитый историк, который к тому же показывает себя глубоким психологом. И поскольку сами фразы особенные (Александр такие редко себе позволял), и произнесены они перед вступлением в Париж, я позволю себе целиком, без сокращений, привести полторы странички из книги Соловьева, передающих самую суть переживаний русского императора.
«В такие минуты дух главного исторического деятеля, каким был Александр, переполнялся впечатлениями настоящего и прошлого в их тесной, необходимой связи. Александр имел нужду высказаться, освободиться от этой тяжести впечатлений, и, разумеется, он выскажет то, что для него в эти минуты представляет главное, существенное, что больше всего занимает его дух. Он высказывается невольно; чрез несколько времени, успокоившись от волнения, придя, так сказать, в себя, он бы не сказал этого не только другим, он бы и самого себя постарался убедить, что не то должно быть для него на первом плане, не то должно преимущественно занимать его. В описываемые минуты Александру представилось его прошлое со дня вступления на престол, когда он явился провозгласителем великой идеи успокоения Европы от революционных бурь и войн, идеи восстановления равновесия между государствами, правды в их отношениях, при удовлетворении новым потребностям народов, при сохранении новых форм, явившихся вследствие этих потребностей.
В этой Европе, пережившей страшную, неслыханную бурю, следы которой наводили столько раздумья, в этой Европе перед государем Божиею милостью, пред внуком Екатерины II, выдавался вперед образ человека нового, человека вчерашнего дня, который во время революционной бури личными средствами стал главою могущественного народа. Воспитанник швейцарца Лагарпа демократически, без предубеждений, протянул руку новому человеку, приглашая его вместе работать над водворением в Европе нового, лучшего порядка вещей. Но сын революции не принял предложения либерального самодержца, у него были другие замыслы, другое положение: он хотел основать династию, хотел быть новым Карлом Великим, а для этого нужно было образовать империю Карла Великого. Завоевательные стремления Наполеона, необходимо соединенные с насилием, с подавлением народных личностей, дали в нем Александру страшного врага и освободили от опасного соперника. Александр стал против гениального главы французского народа представителем нравственных начал, нравственных средств, без колебания вступил в страшную борьбу, опираясь на эти начала и средства, убежденный в великом значении своего дела, во всеобщем сочувствии к нему. Но борьба шла неудачно; неудача за неудачей, унижение за унижением; чувствовались, слышались внутри и вне страшные для самолюбия отзывы: «Он не в уровень своему положению; где ему бороться с великаном! Он слаб, невыдержлив, на него полагаться нельзя». Во сколько тут было несправедливого, во сколько тут было горечи обманутых надежд, желания сложить свою вину на другого – это было в стороне; толпа судила по видимости, оскорбительные отзывы повторялись и крепли, становились общим мнением, утвержденным приговором.
Прошло шесть лет тяжких испытаний. Наконец, во время страшной бури засветился луч надежды. Одним подвигом твердости – не мириться с завоевателем – завоеватель был изгнан с позором, с потерею всего войска; другим подвигом твердости – докончить борьбу низложением Наполеона – освобождена была Европа, и русский государь получал небывалую в истории славу. Чувство этой славы, в данную минуту еще ничем не отравленное, в противоположность с недавним горьким чувством унижения переполнило душу Александра и вылилось в словах, сказанных им Ермолову».
Далее Соловьев цитирует Александра (фразу о простачке) и продолжает: «Еще одно чувство переполняло душу Александра в описываемую минуту. При окончании подвига сильнее чувствуется главная трудность, встретившаяся при его совершении; но мы знаем, что главная трудность Александра при достижении цели великой коалиции заключалась в противодействии австрийской политике, причем император, употребляя все средства, чтобы уговорить Шварценберга не останавливаться, иногда должен был забывать свое высокое положение: Александр помнил, как ему приходилось ночью с фонарем отправляться в ставку Шварценберга и убеждать его к движению вперед. И это воспоминание вылилось при входе в Париж: Александр сказал тому же Ермолову, указывая на Шварценберга…»
И Соловьев цитирует фразу о подушке, которая бессонными ночами ворочалась под головой императора.
Как хорошо по-русски, с каким профессорским изяществом (так и угадывается дух Московского университета!) это написано, и как по-русски понято главное и в Наполеоне, и в Александре: противопоставление нравственных начал военному гению. Собственно, и книга Мережковского о Наполеоне по-своему замечательна, но как чувствуется, что он писал ее уже не в России: Мережковский видит Наполеона как европеец, почти как француз, завороженный его величием. А когда вскользь упоминает об Александре, то кажется, будто он вовсе забыл, что когда-то написал о нем роман.
Книга же Соловьева написана по-русски и – хочется подчеркнуть – в России, она пронизана ее духовными токами, в ней «дышит почва и судьба».
Однако вернемся к событиям 31 марта.
Вот я у Пантенской заставы Парижа; на часах половина одиннадцатого, и я знаю, что через полчаса сюда прибудет Александр со свитой и у самых ворот его встретит принц Вюртембергский со своим доблестным 20-м егерским полком, прославившим себя во многих жарких сражениях. Александр поприветствует храбрецов, и после ответного громогласного «Ура-а-а!» настанет торжественная минута: под звуки музыки войска во всем блеске и величии, чеканя шаг, войдут в Париж. Полки, полки, полки… прусский гвардейский гусарский, лейб-казаки в красных мундирах, русская и прусская гвардия, австрийцы и все прочие, в том числе и французские эмигранты, бежавшие от Наполеона. К ним пристало и много любопытных из числа тех, кому было приказано оставаться в казармах, поскольку у них не было надлежащей экипировки. Да, за время долгих походов войска поизносились, поистрепались, и вместо мундиров русской армии на них можно было увидеть и крестьянские блузы, и женские кофты, и даже бурые рясы монахов. Но разве усидишь взаперти в такой день! И они не удержались, нарушили приказ и, украдкой покинув казармы, присоединились к торжественному шествию. Один из таких нарушителей вспоминал: «По левую руку от меня ехал лейб-медик принца в старом изношенном кителе и дырявой фуражке, по правую – прусский драгун, приветствовавший всех разряженных француженок неприличными гримасами. Передо мной двигался корпусной аудитор с крестьянской фуражкой на голове, а сзади – австрийский камергер в богатом гусарском мундире».
Неприличными гримасами! Наверняка, был пьян пруссак, позволил себе по такому случаю, осушил стаканчик на радостях, что остался жив во всей этой заварухе и даже дошел до Парижа…
Сен-Мартенское предместье, рабочая окраина Парижа, встретила союзников хмуро и неприветливо, и гусары, гвардейцы, казачки невольно заскучали, с унынием озираясь по сторонам: повеяло холодком. Утлые домишки с облупившейся штукатуркой, ставни, висящие на одной петле, закоптелые трубы – не на что взглянуть! А тут еще блузники с их женами стоят, как мумии, с постными лицами, сложив на груди жилистые руки, а нахальные мальчишки озоруют, вопят и кривляются на обочинах. Кто-то даже пытается выкрикивать: «Да здравствует император Наполеон!» Но на Северном бульваре картина меняется, выглядит более яркой и пестрой, да и настроение становится праздничным, отвечающим торжественному дню. Здесь и дома повыше, в несколько этажей, с большими окнами, колоннами, архитектурной отделкой, и вообще есть что посмотреть: «При всех почти домах находятся богатые лавки с различными товарами. Серебряные и галантерейные ряды блестят на каждой улице. Художники и разного рода промышленники означаются бесчисленными вывесками, пестреющими на всех домах. Все улицы… вымощены камнем».