Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты спал? – спрашивает Лили-Анн.
– Несколько часов удалось, кажется. Мне что-то снилось. Не помню что.
Он пожимает плечами. Улыбается.
Лили-Анн хочется провести рукой по его волосам, укротить этот шелковистый беспорядок и тем самым как бы вернуться назад, в Париж, к тому слишком гладкому молодому человеку, который без стеснения переодевался за машиной и выглядел таким самоуверенным, небрежно лавируя в разговоре. Но она этого не делает. Это было бы неправильно. Он больше похож на себя таким.
– Что у тебя за татуировка?
Он бросает на нее взгляд, мягко-серый, как перышки птенца морской птицы, потом быстрым движением задирает свитер и футболку до плеч. От поясницы до лопаток раскинулось гигантское дерево, толстый узловатый ствол, длинные ветви паучьими лапами охватили затылок и плечи. На одной из них сидит ворон. Это зимнее дерево, без единого листочка. И удивляет прежде всего его цвет. В этом очень темном оттенке красного есть что-то тревожное.
– Знаешь стихи? – спрашивает Валентин, опуская футболку и свитер.
– Нет.
– Я учил их еще в детском саду.
– Стихи в тему… Кто это написал?
– Одна женщина. Маргерита, забыл, как дальше, никогда не мог запомнить ее фамилию, – говорит он, поправляя свитер. – А вот ее слова… Я мал был еще. И они крепко запали мне в память. Так меня преследовали, что я запечатлел их на коже. Ну то есть более или менее. Это вольная интерпретация.
Вдруг Валентин бледнеет. Лили-Анн тоже замирает, перехватив его взгляд. Метрах в десяти от них волна выбросила на берег тело. Это мужчина. Волна накрывает его, откатывается и накрывает вновь. Наконец отступает, оставив его на песке. Лицо синее, раздутое, как личина монстра.
– Ты когда-нибудь видела мертвецов? – спрашивает Валентин.
Голос его тонок, как ниточка, что вот-вот порвется.
– Да. Только не утопленников. Это ужасно.
– Что будем делать?
Лили-Анн озирается. Марк. Он врач. Он знает, что делать. Она бежит к лагерю, ворошит одеяла, отыскивает рацию.
– Марк! Марк, ты здесь?
Тишина.
– Марк?
– Лили? – отвечает сквозь треск голос зятя.
– Волны выбросили мертвеца. Утопленника.
– Иду.
Подняв глаза, она видит старого Макса, вынырнувшего из-за деревьев. Он и Валентин встречаются у тела. Рассматривают его, точно это произведение искусства. Лили-Анн держится на расстоянии. Обхватывает себя руками, чтобы унять дрожь.
Марк не заставляет себя ждать. Осмотрев тело, он идет к Лили-Анн.
– Его, должно быть, принесло с большого пляжа, – говорит он ей. – Они там бросали мертвецов в воду. Я столкну его обратно в волны, – добавляет он, закатывая брюки.
Вернувшись к утопленнику, Марк входит в море с телом на буксире, и оно ныряет в волны, словно серфер, преодолевающий полосу прибоя.
Старый Макс подходит к Лили-Анн, силой заставляет ее сесть. Он до жути бледен.
– Макс, что с вами?
– Ничего. Просто нахлынули дурные воспоминания.
Ч – 33
Прислонившись к подножию скалы, Гвенаэль смотрит на силуэты своих спутников, вырисовывающиеся на фоне волн в мягком утреннем свете.
Гвенаэля притягивает Макс. Его спокойствие. Его очевидная боль. И деликатность, с которой он помогает Лили-Анн сесть, хотя сам едва держится на ногах.
Гвенаэль опускает глаза, снимает колпачок с ручки.
Чтобы рассказать о Максе, рассказать о Максансе, надо дать слово Лу-Анн.
Сегодня день проснулся раньше меня. Максанс тоже. Еще сонная, я едва здороваюсь с ним, выходя из грота. В животе урчит. Дотянувшись до рюкзака, я достаю пакет сухариков.
Неподвижность Максанса перебивает мне аппетит. Я угадываю, как судорожно напряжены под свитером его плечи. Вздымается и опускается впалая грудь, и это единственное едва уловимое движение его тела; застывшие пальцы вцепились в темную ткань брюк, а глаза, устремленные вдаль, так горестны и суровы, что я теряюсь при виде их. И тогда он начинает говорить.
МАКСАНС: Ее звали Мариной. Марина, дочь Елены. Выковырять эти имена из памяти – необходимая боль, чтобы вернуть их к жизни; вернуть им жизнь, которая у них была. Марина, дочь Елены. Имена, слишком долго погребенные в молчании, чтобы забыть, занавес, падающий на память, чтобы смочь прожить без них, не коря себя за их отсутствие, за это «больше никогда», не укладывающееся в голове и чудовищное. Марина, дочь Елены. Елена, мать Марины. Я называю их впервые за столь долгое время. Вся любовь, что жила во мне, украдена, поругана, избыта; сначала Марина, первое потерянное, первое запретное имя, огонек, угасший без причины. Несправедливость. Потом Елена, затухающий костер. А я, потерявшийся в собственном бунте, в моей глухой боли, глухой к боли ее, слепой к окружающему миру, отпустил ее от себя, от людей, в изгнание в невыносимость; а я ничего не видел. Елена, второе неназываемое имя, которое произносят за моей спиной шепотом, боясь, что я сорвусь. Марина, дочь Елены. Марина, моя дочь. Елена, Марина, которых я не умел как следует любить, которым не смог как следует помочь, они оставили меня и не оставили мне выбора: я вынужден жить. Вынужден забыть незабываемое и продолжать один, без них. Марина, Елена. Мои любимые.
Голос Максанса угасает, но эхо двух имен парит в утреннем свете, улетая вдаль, исчезая из виду. Слезы теряются в морщинах на его щеках. Взволнованная, я преодолеваю разделяющее нас расстояние и сжимаю его руку.
– Это не ваша вина, если они умерли.
Он перестает дышать. Поворачивается и, заглядывая мне в глаза, ищет в них подтверждение того, что я сказала. И пусть я ничего об этом не знаю, пусть даже, может быть, лгу, я повторяю: