Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Редкая наша бедность не осознается моими друзьями‑студентами — все так живут, да есть и те, кто поскромнее. И не мешает им радоваться жизни и строить далеко идущие планы на будущее. В нем они видят себя инженерами, конструкторами или научными сотрудниками — в белых халатах, с авторучками в нагрудных карманах. Они делают что‑то очень‑очень важное, например, куют оборонный щит Отчизны. Поэтому оба моих соседа, и Валерка, и Валька, к учебе относятся с пиететом. Знают, ради чего просиживают на лекциях и отрабатывают «лабы», — не только для будущих «корочек» и «поплавков», но и ради знаний и навыков, которые в жизни пригодятся.
Вообще, авторитет профессии «инженер» совершенно не такой, как во времена моего раннего детства, когда их презрительно «инже‑ниггерами» именовали. «Инжене‑ер!» — произносится здесь уважительно, с почетом, с придыханием. Инженеры — они только что запустили спутник, они конструируют огромные плотины и перекрывают реки, строят ледоколы и суда на подводных крыльях.
Вообще, иногда мне кажется, что в здешнюю жизнь я бы смог вписаться. (С другой стороны, что мне еще остается делать?) Гораздо лучше, чем если бы попал, допустим, в год семьдесят седьмой, где уже никто ни во что не верил, ничего не ждал, и все напропалую пили. (Перечитай, к примеру, Довлатова.)
Не говоря уж о том, если б, упаси Господь, оказался в тридцать седьмом или тысяча девятьсот семнадцатом.
А пятьдесят седьмой — почти курорт. Впереди — как минимум тридцать пять лет нормального мирного существования. Ни одной войны на нашей территории. Да, будет вторжение в Чехословакию, потом в Афганистан — но надо просто подальше держаться на те времена от Советской армии.
Жилье дают бесплатно (правда, до этого лет десять, а то и пятнадцать надо ютиться в бараке или коммуналке). А не бесплатно — можно накопить на кооператив. Хрущев как раз начинает мощное жилищное строительство. Да, клетушки, да, хрущобы, но отдельные квартиры и все удобства. С питанием тоже: особых разносолов не предвидится, но и серьезных проблем не будет до середины семидесятых. Опять‑таки, низкая преступность, никакой наркомании. Бесплатная медицина. Почти бесплатное образование. (Какие‑то крохи за вуз мы платим, но эти сборы, насколько я помню, скоро отменят.) И — никаких богатеев. И — никакого стремления обогатиться. Думаю, если вдруг заявишь, что цель жизни — набить потуже мошну, решат, что шутишь. Хохмишь, как тут говорят. А если будешь настаивать — подвергнут проработке на комсомольском собрании.
Все общее, даже на государственном уровне, пренебрежение жизненным комфортом — оно неудобно, конечно. Как вспомнишь, к примеру, что туалетную бумагу (равно как и женские прокладки) в СССР впервые выпустят только через двенадцать лет, в шестьдесят девятом!.. До этого времени нам всем придется обходиться газеткой. (А женщинам для своих нужд — тряпочками.)
И дело не только в удобстве жизни. Вот взгляд мой падает на свежий номер комсомольского журнала «Смена» — обстоятельный Валера читает здесь перед сном приключенческую повесть «Записки чекиста Братченко». Перелистываю. Заголовки номера такие, что аж скулы зевота сводит: «Под великим ленинским знаменем»; «Крепнет наша дружба». В конце журнала — ноты и слова песни под названием «Коммунисты». Чтобы, значит, петь ее в домашнем кругу, под гитару, хором. Правда, никто, конечно, в частной жизни подобные песни не поет.
Но все равно еще лет тридцать мне предстоит жить в мире, где просто не существует Набокова, Кафки, Гумилева, Акутагавы, Фрейда, Замятина, Ходасевича, Розанова… Где только через десять лет, громадными усилиями Елены Сергеевны Булгаковой и Константина Симонова, с купюрами издадут «Мастера и Маргариту». Где очень подозрительны и почти не печатают Ахматову, Бабеля, Зощенко, Мандельштама… Где будет выходить по два советских и два переводных детектива в год. Не то чтобы я так сильно любил детективы, но все равно мысль о том, что кто‑то — ЦК, идеологический отдел, Главлит или кто‑то еще — будут определять, что мне следует читать, меня совершенно не устраивает.
А с другой стороны, какой у меня может быть выбор? Иного выхода нет. «Времена не выбирают»[20], как пелось в еще не написанной здесь бардовской песне из семидесятых.
Но больше всего меня, конечно, расстраивает разлука с тобой. Лучше не думать, как теперь мы сможем увидеться.
Прости, я сам виноват. Поступил, дурак, под влиянием минуты. Мгновенного порыва. Не верил до конца, что все рассказанное тобой — правда. Захотелось проверить, поэкспериментировать. Ну вот, получил.
Но я‑то ладно. Другое дело, я страшно виноват перед тобой. Надеюсь, я не слишком тебя озаботил с ухаживанием за моим бренным телом? Да и зачем оно теперь — если я все равно никогда не смогу в него вернуться! Прости меня, Варя, прости, прости, прости.
Твой А.
16 октября 1957 года
Добрый день, дорогая Варя!
Сегодня я встретил свою мать.
Не знаю, рассказывал ли я тебе историю моей семьи. Может, и нет. В любом случае, извини, в общих чертах напомню.
Я ребенок поздний. Родился, когда мои предки сложившимися людьми были. У каждого до момента их романа своя семья имелась.
Мой батя первый раз женился еще в институте — в шестьдесят втором, что ли, году. Потом они с супругой получили распределение на папину родину, в южный черноморский город Энск, и он стал там делать приличную карьеру на судоремонтном заводе. А с семейной жизнью у него не сложилось. Они промучились с первой женой вместе лет семь или восемь, совместных детей у них не было, а потом окончательно разошлись, и его первая жена отбыла из Энска к себе на родину — в Красноярск, что ли. Там следы ее теряются — он сам никогда о ней не рассказывал, я о ней что‑то знаю лишь по рассказам бабушки (папиной мамы) да по редким насмешливым репликам матери, адресованным отцу: пойди, мол, Сашеньке своей пожалуйся. Естественно, я по малолетству интересовался, что за Сашенька, и мне преподнесли эту историю.
У мамочки в Выборге, куда она после вуза получила распределение на завод, тоже завелась сперва другая семья, и тоже в ней лада и покоя не было. Не было и детей. Муж первый (звали его, как я помню, Вячеслав Лыньков) попивал, погуливал — короче, она ругалась с ним, разъезжалась, но не разводилась, однако висело у них все на волоске.
А в семьдесят третьем году (это я хорошо помню, потому что эта дата, как начало семейного отсчета, в нашем доме, пока я рос, часто называлась) будущие мои родители снова повстречались. Снова — потому что были они знакомы и в студенческую пору, и даже, насколько помню, симпатизировали друг другу. Но тогда, в вузе, не случилось, они на много лет расстались, а в семьдесят третьем снова свиделись в Москве. Как раз отмечали десятилетие окончания вуза — все и съехались: папа из Энска, мама из Выборга. Новыми глазами они друг на друга посмотрели. Папаня мой за десять лет изрядную карьеру сделал — начальником цеха к тому времени стал или даже заместителем главного инженера, точно не помню. Мама серьезно с пьяницей‑гулякой Лыньковым намучилась и поверила, что положительный (на первый взгляд) батя мой — идеал. Короче, завертелась у них сумасшедшая любовь — с междугородными звонками, внезапными бросками из Краснодарского края в Ленинградскую область или наоборот, шальными встречами на курортах. В общем, продолжался этот роман несколько лет — с выяснениями отношений и даже, как рассказывали, дракой между маминым первым мужем Лыньковым и моим отцом, — и только в семьдесят пятом, я это твердо знаю, мама собрала вещички и перебралась к отцу в Энск. Потом бракоразводный процесс, и только в семьдесят шестом они формально поженились. Затем еще долго жили вместе, мама лечилась, пока меня не родили. Развод и последующий второй брак, кстати, обоим в карьере повредили — особенно отцу, который был партейным, а партия ведь разводы всячески осуждала и выступала за крепость семьи: пусть «ячейка общества» будет хоть какой ужасной, зато крепкой.