Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это было… – Она решила хоть что-то мне объяснить. – …не замечательно. Понимаете, я прожила его жизнь сама, я была им, я судила, убивала, калечила и прощала, но последнее – редко, совсем-совсем редко.
– Вы знали, за чью биографию беретесь. – Я ощутил спонтанную вину за то, что не предусмотрел столь глубокое душевное потрясение, потому и сказал такое. Ох, эти авторы…
– Да. Знала. И он тоже знал. Он со мной говорил, говорил, просил о нем не врать, не врать, не врать… он тяжелый, Павел. Очень страшный. И очень несчастный. Я все время слышала, как он стучит по полу посохом ночью, когда приходит, чтобы возле меня сесть.
У меня глаза на лоб полезли. М-да… Все мое скудоумие от отсутствия творческой жилки. И от марксизма-ленинизма. А к людям вон цари шастают, да еще по ночам…
– Сесть?..
– А на навершии посоха у него – мертвая голова. Лик белый, волосы черные, серьги-месяцы, глаза светятся. Я знаю, чья она, знаю, я…
Она снова, кажется, хотела плакать. Но вместо этого сделала жадную, теперь уже глубокую затяжку – будто надеялась, что дым что-то исцелит у нее внутри.
Вообще-то Варя – как, кстати, и Джуд, и еще кое-кто из печатающихся у нас, – всегда странновато воспринимала свои книжки. Не совсем как большинство. Для Вари все ею написанное… существовало, не в голове, а во плоти, просто где-то далеко, в далекой, как говорится, галактике. Пару раз я даже слышал, что она вполголоса болтает с героями. Да и мне она говорила о них так, будто все они – ее соседи, коллеги, однокурсники, родственники. Что-нибудь вроде «Вы не представляете, как эта парочка (цыган и мент из авантюрного романа) выносит мне мозг советами, где лучше держать накопления. Ржут еще так мерзко…». Советами? Персонажи? Первое время у меня волосы вставали дыбом. Потом привык. А вот Харитон, когда мы устраиваем авторские интервью, пугается до сих пор. Он еще более классическое, чем я, made in USSR. Варина убежденность его уже не смешит, спорить он не лезет. Не лезу и я. Может, так и нужно, может, это даже правда: концепцию множественных вселенных никто не отменял. И все же…
Грозный. В этой квартире. Хочет, чтобы про него дописали повесть. Это уже не модное «я в творческом потоке», это, судя по истощенному и больному Варькиному виду, скорее сюжет для фильма ужасов. Черт ведь знает, что этот царь с ней делал, если вдруг… то есть правда, выглядит она ужасно. Скорее всего, несколько дней не ела. Спала хоть? Но, окончательно заблудившись в мыслях, я этого не спросил.
– «Я ломал всех, кто был мне ровней…» – прошептала Варя. Она цитировала последнюю главу своей повести. – Это он сказал.
Я вздрогнул. Она вдруг встала.
– Пойдемте.
Она провела меня обратно в коридор, а потом в единственную комнату. Ни там, ни там не было ковра, только допотопный паркет, такой же made in USSR, как Харитон. Весь путь до дивана Варя показывала мне на пол – точнее, на какие-то выбоины, округлые такие, аккуратные щербины на почти одинаковом, в ширину шага примерно расстоянии друг от друга. Их не было в прошлый раз. Я хоть одну бы заметил. И такие…
…Такие действительно могли бы появиться, если бы кто-то со всей дури стучал крепким посохом по хлипкому паркету. Раз за разом. Ночь за ночью. Сколько она писала? Сколько слышала стук?..
Варя села на диван, продолжая курить. Я опустился рядом.
– А еще теперь… – сглотнув, она прижала к горлу руки. – Я боюсь. Боюсь читать, что пишут о нем другие. Ужасные однобокие вещи, будто он кровавое чудовище и ничего больше, а ведь он не просто чудовище, он государь, он делал все, что делал, не только в угоду каким-то страстям, он каждое решение принимал потому, что оно было неизбежно так или иначе. Даже опричнина эта, из-под его руки вырвавшаяся, она ведь действительно могла соединить раздробленное, могла стать «новым монашим орденом», могла… – Она запнулась. – И Федька, Павел Викторович. Басманов. Тот самый верный опричник, юноша, который под Рязанью в каждом бою впереди, всегда в крови и – живой, будто заговоренный… Он… он мне так и сказал, что не смог его потом убить, не смог действительно единственного из всей своры, не смог, но и верить больше не смог и просто сослал прочь, далеко, чтобы вон, вон из сердца и с глаз. Потому и в списках убитых нет, и никто не помнит, чтоб со всеми казнили, ведь не убивали, не убивали, даже тронуть не дали, Толстой соврал… И этот Федька любил его, до осточертения любил, так любил, что потом…
Губы у нее побелели.
– Да. Эти отношения вы тоже прописали хорошо. Не хуже Толстого. Неоднозначно.
Я не знал, что еще сказать, и невольно скрестил руки на груди, заслоняясь, защищаясь. Пожалуй… сейчас, в душной квартире, среди выбоин на полу, утопая в дыму, я понимал Варю. Но вот как бороться с тем, что она испытывала, я не имел представления. Я не писатель. У меня только моя собственная душа, с чужими книжными я не соприкасаюсь. Варя, видимо, набравшись мужества, продолжила, слегка вдруг улыбнувшись, отчего-то смутившись:
– А еще простите меня, Павел… но я страшно боюсь найти его историю рассказанной лучше, чем это смогла сделать я. Это уже совсем чушь.
И она замолчала окончательно. Погасшая, мертвая, заледенелая моя девчонка… Я знал, что это уже не жалость, – если обниму за плечи. И обнял.
– Нет, – я ответил шепотом. – Никогда. Лучше вас эту историю уже никто не расскажет – просто расскажут по-другому. Потому что это ваш Грозный.
Она вскинула взгляд. Снова в нем было хоть что-то живое, и я облегченно вздохнул. Варя упрямо помотала головой:
– Не мой. А исторический! Я не использовала ничего, кроме фактов, воспоминаний и совсем немного… видимо, психоза? Разговоры эти ночные… галлюцинации ведь, да?
Хорошо, если так. Сейчас я думаю: хорошо, если так. Но больше не уверен. Все чаще, слушая поэтичные рассуждения о том, что писатели танцуют в девственных рощах с музами или летают верхом на Пегасе, я представляю совсем другое: как они погружаются в темный штормящий океан, полный огромных белых акул.
– Исторический, – послушно повторил я и, подумав, добавил: – Но история все-таки ваша. Одна из тысяч вселенных, в которых этот человек жил и