Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Только, любезнейший, чур не щедриться много для Пьянчужкина, сиречь для Бестужева-Рюмина.
– Я ему-с, Александр Федорович, – говорил, пожимаясь и конфузясь, юноша, – я-с ему посылаю самые мои что ни есть оборыши и всегда с графинчиком коньячка-с.
Явился затем один из гайдуков графа Хвостова, в столь известной и памятной мне синей с малиновым ливрее, и подал Воейкову конверт от графа. Воейков вскрыл конверт и прочел:
Милостивый государь мой (мой по-старосветскому), Александр Федорович! Легкий припадок холерины[497] предал меня во власть эскулапа[498], и я посему не могу иметь сугубое сегодня удовольствие пользоваться здоровьем, равно как вашим обществом в компании просвещенных ваших, в день пятницы стекающихся, друзей и благоприятелей, которые все несутся на доброезжих Пегасах на Парнас, куда и я, при моих болезненных припадках, однако ж отваживаюсь. Вчера слух мой упоен был райским гласом оставляющей нас, петроградцев, Зонтаг, и вот прилагаю вам, у сего, плод такого моего восхищения, в шести стихах, для напечатания оных.
– Благодари, братец, его сиятельство, – сказал Александр Федорович, – и доложи, что завтра сам его проведаю, а сегодня буду молить Мать нашу, Пресвятую Богородицу, да отогнала бы Она болезнь от него, при помощи доктора.
– Их сиятельство, – объяснил гайдук, – уже двенадцатую чашку ромашки выкушать изволили, и теперь им легче стало. Только дохтур-с, Богдан Карлыч, запретили им все стихи-то писать, отчего, говорят, никакая михстура не поможет, чего доброго.
Когда лакей ушел, Воейков принялся читать стихи ему присланные:
О соловей! Пари с брегов Невы —
Огонь сердец! Лети от стран холодных,
Внимая вновь, за блеск даров природных,
Хваления сопутницы молвы.
Зонтаг! Твой взгляд, раскаты, трель, приливы
Живут в сердцах и вечно будут живы.
Прочитав эту дребедень, Воейков спустил на глаза очки и сказал, вздыхая:
– В 1811 году издавался журнал «Улей», где справедливо стихотворения его сиятельства, графа Дмитрия Ивановича, названы: le sublime du galimatias[499]. Но такой ералаши, как эта, наш метроман еще ни разу не выплюнул. Правду же он в письмеце своем говорит, что написал эти стихи, – если стихами можно назвать эти вирши, – в промежутках припадков холерины. А что поделаешь? Надо напечатать: я с ним связан условием![500]
Ежели приподнять завесу с этого условия, то дело окажется в том, что граф Хвостов подписывается на сотню экземпляров периодического издания Воейкова, из которых каждый, подобно векселям, уничтожается, а не распространяется, чтобы не умалить могущих быть заправских подписчиков, и за это граф имеет право поместить несколько из своих угловатых стихотворений в периодических изданиях Воейкова. Однако, по-видимому, ни одно из стихотворений этого рифмотворца не действовало так неприятно на Воейкова-журналиста, как это, особенно теперь, когда Воейкову хотелось в новом своем журнале щегольнуть вещами в другом роде. Под гнетом необходимости он должен был выполнить условие, и это обстоятельство разлило в нем сильнее обычную его желчь, так что он принялся в этот вечер злоязычничать самым неистовым образом.
Между тем обычные пятничные посетители начали появляться один за другим, и все с какими-нибудь литературными дарами более или менее приятными. В числе таких посетителей были некоторые мне знакомые по вечерам Греча, по сходкам в редакции «Северного Меркурия», по книжным магазинам, где я с ними встречался; но много было и таких, которых я видел в первый раз в жизни. С иными из последних Воейков знакомил меня, с другими же не находил нужным знакомить; но нельзя было мне не заметить, что эти господа перешептывались с хозяином дома и что предметом их перешептывания тогда был я, как новый пятничный посетитель.
Большой диван в гостиной был занят несколькими лицами, другие сидели в креслах вокруг стола, уставленного их чашками и стаканами с чаем; многие сидели на стульях около небольших столиков и также упражнялись в чаепитии, которое иным приходилось так по вкусу, что эти господа выпивали, сколько я мог заметить, по полудюжине и более стаканов, уничтожая при этом массы сухарей, булок, саек и калачей, словно личности, не обедавшие суток двое. К числу таких принадлежал мой знакомец поэт Александр Николаевич Глебов, имевший привычку, как я уже прежде сказал, беседовать с вами не иначе как держа вас за пуговицу фрака или сюртука, делая какие-то дикие конвульсивные гримасы. Сам Александр Федорович сидел обыкновенно в вольтеровском кресле, крытом алым полинялым сафьяном, причем в своем огромном черном парике, грызя набалдашник костыля или чеша ногтями язык, имел вид какого-то асмодея, бросавшего чрез стекла золотых очков взгляды направо и налево подходившим к нему гостям, с которыми здоровался преимущественно восклицаниями: «С наслаждением прочел я статью вашу в „Альционе“ барона Егора Федоровича (т. е. Розена). Прелесть, прелесть! Божественно!», или: «Лисенков[501] обещал мне приобрести 500