Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако я теперь незаметно сделал большое отступление. Возвращаюсь к разговору моему с Воейковым, какой я имел в первую пятницу, пришедши к нему чересчур рано, когда еще не было гостей в сборе. Я так рано тогда пришел с целью извиниться в том, что не могу быть в эту пятницу его гостем, а между тем забеседовался и совершенно нечаянно остался во весь вечер, часов до двух почти ночи, причем у Воейкова по обыкновению угощали общество в изобилии чаем со сливками или лимоном, или ромом, ad libitum[486], с булками, сухарями, сайками, калачами и различными хлебными печеньями; часов же в 10–11 подавали горячий и холодный ужин, весьма сносный, с винами ежели не высшего, то порядочного качества. И этот-то ужин способствовал оживлению беседы, причем сыпались рассказы, новости, сплетни, экспромты (немедленно записываемые Воейковым для напечатания их в первом же нумере его периодического издания). В это же время иные, подзадориваемые хозяином-угостителем, писали на ломберных столиках, снабженных не колодами карт, а всеми принадлежностями письма, целые статейки в прозе и стихах. В числе таких борзописцев, помню, особенно отличались: барон Розен, Лукьян[487] Якубович, А. Грен, старик Степан Васильевич Руссов, страшный гонитель Полевого, и некоторые другие.
Итак, Воейков, объяснив мне, по своим понятиям, определение зверька-барича, продекламировал, со свойственным ему монотонным завываньем, стихи свои, которые, право, и нынче нельзя сказать, чтобы были плохи, хотя им теперь, в 1871 году, 66 лет. Вот они:
…не могу я вытерпеть никак,
Чтоб воспитанный французами дурак
Чужим достоинством бесстыдно украшался
И предков титлами пред светом величался.
Пусть праотцев его сияет похвала;
Пускай в истории бессмертны их дела;
Пускай монархи им, за верное служенье,
Пожаловали герб, дипломы в награжденье:
Гербы и грамоты в глазах честны́х людей —
Гнилой пергамент, пыль, объедки от червей,
Коль предков славные являя нам деянья,
В их внуке не возжгут к честям поревнованья,
Когда, без славных дел тщеславием набит,
Потомок глупый их в презренной неге спит;
А между тем сей князь, боярин этот гордый,
Надутый древнею высокою породой,
Глядит, как будто он нас царством подарил, —
И Бог не из одной нас глины сотворил[488].
VII
Когда Воейков кончил чтение своих стихов, за которые я его благодарил, в комнату вошла личность, поразившая меня своим костюмом и вообще своею наружностию. То был плотный, дебелый, коренастый русский бородач, остриженный в скобку, с лицом кротким и с тихою улыбкой на лице, одетый в такой кафтан зеленого цвета, который называется «жалованным», весь в золотых галунах по груди, рукавам, полам и подолу, с поясом из золотых кистей и с такими же кистями на всех застежках. При виде этого золотого человека Воейков очень обрадовался и вскричал: «А! Русский Борнс! Федор Никифорович, как я рад тебя видеть!» И он обнимал и целовал почтенного русского бородача. А бородач, в свою очередь, благодарил Александра Федоровича за полученный им от Российской академии этот почетный золотой кафтан и пожалованную ему серебряную медаль на анненской ленте[489]. То и другое, по-видимому, очень радовало русского человека, который оказался нашим поэтом-самоучкой Федором Никифоровичем Слепушкиным (родился в Ярославской губернии в 1783[490], а умер в Рыбацком селе, близ Петербурга, во время второй холеры, в 1848 году). В те времена стихотворения Слепушкина многим нравились и породили ему подражателей в крестьянах Суханове и Алипанове, о которых теперь едва ли много кто и помнит-то.
– Я вот только сегодня, – говорил Слепушкин, – приехал из Рыбацкого и тотчас поспешил к моим покровителям: был у Павла Петровича Свиньина и у Бориса Михайловича Федорова, да в обязанность себе вменил и к вам, Александр Федорович, явиться, и не с пустыми руками.
– Прекрасно, прекрасно, дорогой кум, – восклицал Воейков. – А что, как поживает мой крестник?
– Отлично-с: все маткину титьку сосет, шельмец такой, – отвечал самодовольно Слепушкин и при этом представил Воейкову свое новое поэтическое детище.
Воейков тотчас вскинул очки на лоб и, взяв лист, весь исписанный, поданный ему Слепушкиным, стал читать:
Рассказ сбитенщика
Извозчик, свечник, столяр,
Обручник, плотник и маляр,
Все господа мастеровые
За чай – и локти по столу,
Кричат: «Подай-ка ты Пцолу[491]!»
– Ха-ха-ха! – хохотал Воейков. – «Пцолу», «Пцолу»!
Затем он прочел всю пиесу, стихов в сотню, и закончил повторением раза два особенно понравившихся ему стихов:
«Романы – люди, а не книги»,
Толкует пожилой бочар:
«Всех лучше книга – „Птица Жар“!»
– Умно, остро, типично, вылитая природа, прелесть! – восклицал Воейков и, подозвав казачка, велел подать себе свой портфель, куда он погрузил это свое новое благоприобретение, говоря:
– Завтра же отвезу в типографию для следующего моего нумера[492]. Спасибо, спасибо, Федор Никифорович, спасибо. «А нам статеечку, дай Бог здоровья вам», как изволит всегда выражаться насчет даровых статеек Николай Иванович Греч.
Грешный человек, я во всех этих стихоплетениях всех этих доморощенных наших Борнсов, как их тогда именовали в публике, с легкой руки Павла Петровича Свиньина, не умел найти ни одного из тех качеств, какими сейчас только почтеннейший Александр Федорович честил нововыточенное произведение Федора Никифоровича, приготовлявшего свои кирпичи на своем кирпичном заводе в Рыбацком едва ли не несравненно лучше, чем все эти самодельщинные вирши, ценимые им, однако, несравненно выше всевозможных кирпичных и других изделий.
Воейкову, с легкой руки Слепушкина, счастливилось в этот вечер, потому что он получил с дюжину различных даровых статей и статеек оригинальных и переводных, стихотворных и прозаических. Впрочем, ведь это