Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот щербинка на ногте, – сказала она и гибкой пилочкой начала подравнивать ноготь.
Сидела она по-турецки, выставив вперед голые колени и приоткрыв промежность. Я чувствовал солоноватый женский запашок, химический признак любвеобилия.
– Кэтлин не следовало доставать спички у Юбэнкса, – вдруг заметила она. – Надеюсь, Гумбольдт не сделает ей ничего такого, но все равно не следовало.
– Юбэнкс – старый друг Гумбольдта.
– Старый друг? Он просто давно знает его. Это совсем разное. Ведь это что-то значит, когда женщина лезет в карман к мужчине… Нет, я не целиком виню Гумбольдта.
Демми всегда так. Только я собирался смежить очи, чтобы отдохнуть от своего мыслящего и действующего «я», как ей захотелось поговорить. В поздний час – на страшные темы: болезни, убийства, самоубийства, вечные муки в геенне огненной. Захотелось, и завелась. Уж волосы встают дыбом, глаза круглые от страха, боязливо шевелятся искривленные пальцы на ногах. Прижав ладони к маленьким грудям, она начинает, как младенец, что-то лепетать дрожащими губами. Три часа ночи, мне кажется, что я слышу у нас над головой возню в хозяйской спальне. Может быть, Литлвуды решили продемонстрировать, от чего мы отказались. Или у меня разыгралось воображение?
Я встал, взял пилочку из рук Демми, укутал ее одеялом. Она еще не успокоилась. Рот у нее раскрыт, как у ребенка. Она положила голову на подушку, но один ее глаз смотрит. «Баю-бай, засыпай», – шепчу я. Глаз закрывается. Демми проваливается в глубокий сон.
Но через несколько минут я, как и ожидал, услышал, что она разговаривает во сне. Голос у нее был низкий, хрипловатый, почти мужской. Отдельные обрывочные слова, стон, и так каждую ночь. В голосе слышался страх перед этим странным состоянием – быть. То была первобытная, предвечная Демми, скрывающаяся под обликом курносой фермерской дочки, под обликом амазонки из богатых кварталов Мейн-Лайна, под обликом ученого латиниста в платье из черного шифона. Я задумчиво слушал, стараясь понять, что она говорит. Сердце у меня сжималось от любви и жалости. Я поцеловал ее, чтобы она умолкла. Демми поняла, кто ее целует. Прижалась ко мне всем телом, обняла, всхлипнула: «Люблю, люблю». Глаза у нее были закрыты. Думаю, она сказала это во сне.
* * *
В мае, когда в Принстоне кончался семестр, мы с Гумбольдтом встретились последний раз.
Сквозь окно в моей чикагской квартире текла декабрьская голубизна, преображенная солнечным светом. Я лежал на диване, и перед моим мысленным взором проходило все, что тогда произошло. Сердце сжималось от этого печального зрелища. «До чего же жалка человеческая возня, мешающая нам понять Высшую правду, – думал я. – Может, мне не придется больше участвовать в этой возне, если буду делать то, что делаю».
В ту пору на уме у меня был один Бродвей. Со мной работали продюсер, режиссер, рекламный агент. В глазах Гумбольдта я уже был частью театрального мира. Актрисы при встрече грассировали «даагой» и чмокали меня в щеку. В «Таймс» напечатали карикатуру Хиршфельда на меня. Гумбольдт гордился: еще бы, он пригласил меня в Принстон вести один из основных предметов, свел меня с полезными людьми из интеллектуальной элиты. Кроме того, именно с него я списал пруссака фон Тренка, героя моей пьесы. «Но смотри, Чарли, – предупреждал он, – не обольщайся бродвейским блеском и гонорарами».
В своем отремонтированном «бьюике» Гумбольдт и Кэтлин неожиданно нагрянули ко мне, когда я жил в колледже на коннектикутском побережье, недалеко от дома Лэмптона, режиссера, и вносил изменения в пьесу по его указаниям, иначе говоря, писал ту пьесу, которую «видел» он. Каждую пятницу ко мне приезжала Демми, но Флейшеры прикатили в среду, когда ее не было. Гумбольдт только что читал свои стихи в Йеле, и по пути домой они завернули ко мне. Мы сидели в небольшой кухне, отмечая дружескую встречу джином и кофе. Гумбольдт чувствовал себя хорошо, был серьезен и полон высоких дум. Он как раз штудировал «De Anima»[13] и делился идеями о происхождении сознания. Я, однако же, обратил внимание на то, что он не выпускает Кэтлин из виду. Ей приходилось испрашивать разрешение, даже отлучаясь в туалет. Она молча сидела в низком кресле, сложив руки и скрестив ноги. Под глазом у нее был синяк. Наверное, его работа. Потом Гумбольдт сам заговорил о синяке.
– Ты не поверишь, Чарли, это она стукнулась о приборную доску. Из-за поворота выскочил какой-то дурень в грузовике, и мне пришлось резко тормознуть.
Возможно, синяк Кэтлин поставил не Гумбольдт, но то, что он следил за ней, как помощник шерифа, переправляющий преступника из одной тюрьмы в другую, факт. Рассуждая «De Anima», он то и дело переставлял стул, же лая убедиться, что мы с Кэтлин не обмениваемся взглядами. Гумбольдт делал это так неуклюже, что мы были просто обязаны перехитрить его. Что мы и сделали. Нам с Кэтлин удалось-таки перекинуться несколькими словами. Она сполоснула чулки и вышла повесить их на бельевую веревку. Гумбольдт в это время справлял естественную нужду.
– Так это он тебя ударил?
– Нет, это я правда о приборную доску. Но все равно, Чарли… Он становится просто невыносим.
Старая бельевая веревка местами частично полопалась, тут и там висели грязные нитки.
– Говорит, у меня роман. Подозревает одного критика по имени Маньяско. Молоденький, наивный, но я-то при чем? Он обращается со мной как с нимфоманкой. Мне это надоело. Говорит, я занимаюсь любовью где попало – на лестнице или в платяном шкафу, стоя. В Йеле он настоял, чтобы я сидела на сцене, а потом ругал меня: ишь, выставила колени, б… На заправках тащится за мной в туалет. Нет, я не поеду с ним назад, в Нью-Джерси.
– Что же ты собираешься сделать? – спросил добрый, отзывчивый, озабоченный друг Чарли Ситрин.
– Завтра мы приедем в Нью-Йорк, и я просто потеряюсь. Нет, я люблю Гумбольдта, но больше с ним не могу. Говорю тебе это, чтобы ты был в курсе. Вы же привязаны друг к другу. Тебе придется ему помочь. У него есть кое-какие сбережения, но… Хильдебранд уволил его. Правда, он получил грант от Фонда Гуггенхейма.
– Я даже не знал, что он подал заявление.
– Куда от только не обращается… Погоди, он смотрит на нас из кухни.
За медной сеткой застекленной двери, как диковинный улов в рыбачьих сетях, шевелилась грузная фигура Гумбольдта.
– Желаю удачи, – сказал я напоследок.
Кэтлин пошла к дому. Ее ноги утопали в травяной майской поросли. По солнечной лужайке, пересеченной тенями ветвей кустарника, лениво брел кот. Бельевая веревка вдруг лопнула, на свободном конце, как знак похоти, повисли чулки