Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На третий день после пожара в усадьбе Вишинскине собравшиеся в корчме зажиточные крестьяне толковали:
— Это дело коммунистов.
— А я думаю, свои подожгли. Какие у нас тут коммунисты…
— Не скажи, а почему же горят только богачи, а новоселов не трогают! Ведь тут какой-то рассчет.
— То-то, берегись, Микелькевич, как бы тебя не подожгли. Ты ведь буржуй.
— Ой-ой! Я работников не обижаю! Слава богу, живут у меня по нескольку лет. Плачу, как договаривался. А политика их меня не беспокоит.
— А мне вот и бояться нечего. Живу в собачьей конурке, — пусть поджигают.
— Слыхали новость? — сказал только что вошедший. — Только что схватили и увезли Тарутиса из Клангяй. Говорят, что это он Ярмалу поджег.
— Что? Будет тебе!
XIX
Раз вечером в избу Тарутиса вошел невысокий, кряжистый, обросший рыжей бородой человек. Когда он поставил в угол палку и растопырил руки, подзывая в свои объятия сидевшего у топившейся печки мальчика, испуганный малыш юркнул от прохожего за дверь. Только когда мать вернулась из хлева и пришедший заговорил с нею, мальчик по голосу узнал отца, которого несколько недель назад увезли люди, одетые в синее.
Моника нашла мужа сильно измученным. Весь вечер Юрас просидел возле печки, подсунув к огню пятки и обняв голову сынка. Он рассказывал такие вещи, что жена только вздыхала и стонала:
— Ох, ты бедный, муженёк ты мой…
— Спрашивает, слышь: говорил ты Ярмале, что хорошо смеется тот, кто смеется последний? — Что мне запираться? Да, говорил, господин следователь. — Что же ты имел ввиду, слышь, когда это говорил, — месть? Ведь ты желал Ярмале всего наихудшего? — Да, господин следователь, желал, чтобы он себе шею свернул, чтоб черти его забрали, — но поджигать или сделать с ним самим что-нибудь, об этом никогда не помышлял. Я человек смирный. Верно, Ярмала загубил моего сына, всю жизнь мою испортил, но не такой я дурак, чтоб за это поджог устраивать… Да… На другой день новый следователь. Этот уж грозный был: мы тебя, слышь, на всю жизнь запрём тут, провоняешь здесь, если не признаешься. — Что ж, господин хороший, — говорю, — сгноить — воля ваша. Не могу же я, вынув сердце, показать вам его, но не виноват я. Чего он только ни выделывал, а я все свое: не виноват, не поджигал, хоть голову рубите. — Ну, говорит, если бы не был добровольцем, свернул бы я тебе шею, как большевику…
Так рассказывал Юрас. Когда он упоминал о помещике, в глазах у него вспыхивали огоньки.
Пока Тарутиса не было дома, в деревне произошли разные события. Линкуса присудили к двум месяцам заключения за порубку дерева в казенном лесу. На большой дороге ночью были разбросаны бумажки, в которых призывали крестьян не платить налогов и податей, объединяться, гнать вон из села чиновников, которые дерут с мужика по семи шкур. Люди, собравшись, читали их, и все говорили, что там чистая правда написана. А на следующее утро приехала полиция, старшина бродил по грязи, подбирая эти листки, и дети Линкуса слышали, как грозился начальник полиции: «Уж я раскопаю это коммунистическое гнездо!..»
Из Парижа приехал двоюродный брат графа, Богумил Вишинскис, и добился разрешения вырубить лес взамен его национализированного имения.
Земля замерзала без снега. Звенели, отдавались эхом под ногой пашни и нивы, смерзшиеся комьями. Наезженная дорога через несколько дней пылила, как летом. Первые снежинки, словно пух ощипываемой курицы, носились под окнами и робко садились на стебли увядшей травы. Собаки пронеслись через всю деревню, гоня с громким тявканьем лису.
После обеда Моника с тревогой поглядывала на дорогу за Неман, провожая глазами каждого путника и гадая, не Юрас ли это возвращается.
На дороге поднялась пыль, затарахтела повозка. Моника видела, как несколько крестьян, поравнявшись с этой повозкой, подняли шапки. Едущие остановились, крикнули что-то, должно быть, о чем-то спорили, — потому что пешие стали показывать руками на усадьбу Тарутиса. Лошадь опять пошла рысцой. Монику взяла дрожь, у нее ноги подкосились.
«К нам?» — промелькнуло у нее в голове.
Только успела так подумать, как повозка перевалила через обочину и повернула прямо по их дороге.
— Иисусе, может быть, Юрас! — мелькнуло у нее в голове. — Не натворил ли он в городе чего?
Когда уже не осталось сомнений в том, что едет полиция, Моника кинулась проворно в избу и, прищемив дверью подол, обмерла от страха. С минуту простояла, оторопев, потом схватила сынишку, выбежала с ним в сени и велела ему лезть на чердак и сама — следом за ним. Не понимая, что с матерью, маленький Йонас начал бурчать что-то.
— Скорей, бесенок! Ах, боже милостивый!
Не успела она шагу сделать, как одна из перекладин лестницы выскользнула, и оба с шумом повалились на пол.
Собака яростно лаяла на чужих. Моника услыхала, как отворяли воротца. Выпустив из рук лестницу и оправив платье, она хотела было уже итти встречать гостей. Вся ее решимость пропала, когда она услыхала шаги и голос:
— Куда ж тут лезть?
Моника, схватив на руки ребенка, успела отскочить на два шага, дверь растворилась, и сквозь щель она увидела красную, как петушиный гребень, мужскую шею. Постучавшись и не дожидаясь приглашения, чужие люди вошли в избу.
Монике захотелось убежать прочь, но она удержалась. Не чуя под собою ног и испытывая такую же слабость и пустоту в груди, какие она хорошо знала за собой и испытала в первую неделю после родов, она вошла в избу вслед за приехавшими.
— Ну, мать, а мы уже хотели искать вас. Говорим, должно быть, они под ворох пакли забрались!
— Ну как же это, что вы, пан, куда там… мы и не думали… — бормотала Моника с обычной для деревенских людей застенчивостью, когда они стараются попасть в тон господам и не попадают, не зная, с чего начать; она растерянно гладила по головке сынишку, поправляла свои волосы, опускала глаза под взглядами гостей. Заметив, что они озираются, ища, где бы присесть, Моника поспешила смахнуть подолом юбки сор со скамьи.
— Ничего, хозяюшка, не такие уж мы гости дорогие. Только бы скорее от нас отделаться, верно ведь? — заговорил тот, что казался помоложе и лучше был одет, должно быть, сам начальник участка, увидев еще не старую