Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алехин подобрал микрофон из ее рук. Он сиял.
— Философский тост! Выпьем же за праматерь всех городов! За Новый Йорк! — Он подождал, пока застолье отплачется и закинет головы, продолжил: — Нас хотят поздравить с новым тысячелетием Кларк и Мария с соседнего столика. Они отмечают свою свадьбу в новогодний день. Эта бутылка вина от молодоженов. В другом углу зала встали двое молодых: ухоженный баскетбольный негр в светящемся галстуке и белая бутылкообразная женщина со скатившейся по плечу лямкой пляжного на вид платья. Они поклонились под долгие аплодисменты.
— Все равно они ничего не слышат, — остановил их Алехин. — А теперь — танцуют все. Нью-Йорк, выше нос. Мы уже не в Сибири.
— Кто нам заплатит? — прорвалась к микрофону Лизонька, все громче воя на весь беззвучный ресторан. — Кто нам заплатит? Я работаю здесь как лошадь! Три часа, сорок четыре минуты! Кто нам заплатит? Мне нужно кормить бабушку! Цунами! Зондский пролив! Кракатау! Литуя! Тягун! Волна в сорок метров! Кто я вам? Дэнги! Дэнги давай!
И вот однажды мы с Андреем поехали на заготовки сырья для крайкома, завод кожевенный был от крайкома, и мы поехали в село Кашу. Пока ездили, на заводе выбили окна и через окно залезли на завод и пустили в кожи какой-то яд, и кожи стали дырявые, но где было целое место, там было крепко. Мы привезли сырье, и тут такое горе. Но Андрей вышел из положения: где была кожа цела, там было крепко. Он стал делать крой и вытачки, и все перекрыл. А завод стоял в лесу, так было страшно, и все время Андрея стали преследовать. Ему предложили уехать. Он выучил ребят работать и сдал им завод, отчитался и уехали.
Приехали в Болотное, и Андрея послали работать в Юргу в военный лагерь, и он там стал секретарем ячейки. Устроился кухонным рабочим, потом приехал за мной верхом на лошади. А я была в это время у мамы, и были у Андреевых родителей, у Романа Д. и Марии В. На этот раз они уже нас приняли хорошо, по-родительски. Это был уже 1930-й год. И мы уехали с ним вдвоем на одной лошади верхом сорок километров. И я устроилась там работать.
Андрей работал в Омской пехотной, а я в Томском артполку в столовой комсостава посудницей, и мы с ним работали в разные смены, он с семи часов утра, а я с трех дня до одиннадцати вечера. Он ходил, меня встречал, это было уже после отбоя, нас несколько раз забирали в комендатуру к коменданту Докучаеву. Андрея звали Грабором, а меня Граблей. Спали все лето под кустом и в дождь, и в хорошую погоду, потому что хотели быть вместе. Я была беременна, и в декабре 24-го декабря 1930-го года родился у нас сын Коля.
Исполнилось Коле две недели, я поехала к нему в Юргу, еще больная, маленький ребенок, и мама со мной поехала. Он жил на краю города в маленькой избенке у старика Маца. У него была вторая жена и сын; мачеха мальчика не любила, и вот этот мальчик подружился с нами. Я приехала и ничего не знала, а этот мальчик мне рассказал, что к дяде Андрею ходила Нюрка Лопатина, но пока жила мама, все было хорошо.
Потом раз в воскресенье я была дома одна с малышом, и вдруг залетает ко мне в комнату эта шкура, Лопатина пьяная, и парень с ней лет пятнадцати, жулик, как потом узнали, и выхватывает нож и говорит: «Нет, я тебе не отдам Андрея, или уезжай отсюда, или вот тебе смерть», а я кормила ребенка грудью, и в это время забегает старик Мац, хозяин дома, он слушал на кухне, и схватил ее за руку, а его мальчик позвал соседа, и увели их обоих. Если б не хозяин, то была бы мне амба, но Андрей ей дал потом, и она смоталась из Юрги.
Они выбрались во тьму и побрели в сторону джипа неравномерными группами, молдаване обнимались, влюбленно перешептываясь. Свет фонарей был надтреснутый, жалкий. Под ногами разламывались листья. Мальчик сидел на плечах Оласкорунского, — его неимоверно удлиненная тень сонно покачивала головой.
— Он его уронит, — сказала Эва и запахнула шубку.
Молдаване, произнеся несколько слов, тут же погружались в молчание. Грабор тоже пытался шутить, невыносимо. Лизонька потягивалась, но, скорее всего, собиралась с силами.
За руль сел Адам, перебросившись с Эвой несколькими неясными репликами. Толстяк забралась в багажник. Грабор захлопнул за ней вертикальную дверцу, постучал по стеклу — мол, как ты там. Она в ответ напялила на себя детскую бейсбольную кепку, сделала губами «сю».
— Адам, вы любите «Битлз»? — бодро спросила Серафима на одном из перекрестков.
Оласкорунский промолчал, дожидаясь светофора. Казалась, он ведет машину с закрытыми глазами.
— Сегодня много полиции, — сказал он.
— А я люблю.
Толстяк в заднем отсеке запела французскую песенку. Эва молчала, роясь в бардачке.
— Дайте мне сигарету, — она обернулась к Грабору. Оласкорунский полез в карман, но Грабор уже протянул ей пачку.
— Джон Леннон умер, — включился в разговор молдаванин.
— Его убили, — поправила Фима.
Толстяк продолжала накручивать шарманку Эдит Пиаф. «Па-па-па, па-па-па.» Адам вел машину настолько медленно, что и само это могло внушать подозрение.
Город спал, на деревьях мерцали лампочки, Санта Клаус, развалившись в санях, недвижимо гнал своих оленей. Рога одного из них, сделанные из скрученных ленточек папье-маше, были закинуты на правое плечо и доставали своими отростками угол белого кирпичного дома, за которым им было нужно поворачивать.
— Вы когда-нибудь разбивали пиниату? Завязывают глаза. Дают дубину.
— Любишь сладкое?
— Адам, просто я люблю сладость разрушения.
С такой же вызывающей тщательностью Оласкорунский припарковался возле соседского «Шевроле», помог Лизоньке вылезти из багажника. Захлопнул двери, два раза свистнул бипером и положил его в карман. Они вошли во двор с мельтешащими насекомыми под лампой. Монблан вскочил, разулыбался слюнявой пастью. С танцами последнее время он уже ни к кому не приставал.
У самых дверей дома, почти на пороге, Эва качнулась в сторону Оласкорунского, пытаясь вырвать ключи от машины из его пальцев. Тот отреагировал движением корпуса слишком резко и толкнул ее, высвобождая накопившееся напряжение или просто не рассчитав своих сил.
— Што ты, ну што ты, — процедил он в тот момент, когда она плашмя рухнула наземь. Своей беленькой шубкой, еще более светлой прической каре, хрустнув, как казалась, не только костьми, но и засохшим скальпом лакированных прядей.
Он тут же бросился к ней, чтобы помочь подняться, но она сама вскочила на ноги, стараясь ударить его по лицу, отодрала от себя его руки и пробежала в дом, отбрыкиваясь от попыток, не слушая извинений.
— Это случайность, — голос Оласкорунского дрожал, несмотря на его внешнюю уверенность. Грабор ринулся за ними следом, Толстая обняла мальчика, но он вырвался и тоже вбежал в дом.
— Случайность, — хрипела Эва, бесстрашно набрасываясь на Оласкорунского и, хотя он был выше ее на голову, уже поцарапала ему лицо. — Ты бросил меня в грязь. Перед людьми, — повторяла она, до сих пор не привыкнув к этому новому для нее унижению.