Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 60-е внутри радикального феминизма появилось движение политического лесбийства, или лесбийский сепаратизм; Ханна Бланк цитирует Марту Шелли, активистку группы Radicalesbians, которая писала: «чтобы сбросить гнет мужской касты, женщины должны объединиться — мы должны научиться любить себя и друг друга, мы должны стать независимыми от мужчин, чтобы вести себя с ними с позиции силы <…> Говорят, что женщины — любящие. Такая любовь это мазохизм. Любовь может существовать только между равными, не между угнетёнными и угнетателем». Шуламит Файрстоун похожим образом предполагала, что, поскольку женщины в огромной степени определяются через любовные отношения с мужчинами, лучшая стратегия — попробовать обойтись без них. Естественно, такие призывы не были особо популярны даже среди активисток: такая программа не выглядела реалистично для движения с популистской амбицией. На смену приходит причёсанный либеральный феминизм, который обращается к «универсальному женскому опыту» и призывает «взять жизнь в свои руки, много работать и с оптимизмом смотреть в будущее», какими бы очевидными ни были картины кризиса в настоящем. Почему феминизм со всей его мощнейшей критикой любви так и не развалил целиком конвенциональную гетеронормативную феминность? Даже не потому, что «феминизм не намажешь на хлеб», а потому, что он мало что предложил в качестве борьбы с повседневной аффективной неопределённостью. Сентиментальная фантазия остаётся «формой управления разочарованием», — в отсутствие устойчивых или правдоподобных политических программ, которые реально могут привести к лучшей жизни. Поэтому центральной идеей в этих работах Берлант становится необходимость разработки новых политик настоящего, которые обратят внимание на аффективную и физическую жизнь людей под покровом жестокого оптимизма. И да — то, что происходит сейчас, она вполне конкретно характеризует как тупик, но не просто как смятение, из которого человек не может продвинуться вперёд, а как «отрезок времени, в течение которого человек живёт с ощущением, что мир одновременно интенсивно присутствует и трудноуловим, так что проживание требует» как блуждающей включённости, так и повышенной бдительности, собирающей материал, который может помочь прояснить ситуацию и удержаться на плаву.
В современную романтическую любовь встроен механизм амнезии: сама идея о том, что любовь залечивает раны, делает условием всё новой и новой любви постоянное забывание — вранья, манипуляций, насилия. Репрессированное знание об этом разлито в воздухе, и в нашем соматическом опыте; здесь возникает связь любви с депрессией. Шведская социологиня Эмма Энгдаль в 2018 году написала книгу Depressive Love, в которой исследует движения процесса любви и процесса депрессии навстречу друг другу так, что возникает социальная патология — депрессивная любовь. Это не любовь, которая свойственна людям в депрессии, и это не просто одна из разновидностей любви, это состояние, в котором всё больше и больше людей оказываются сегодня, влюбляясь или вступая в отношения. Ситуация, которую описывает Энгдаль, — буквально жестокий оптимизм: в западных капиталистических обществах сформировался такой эмоциональный сценарий, что любовь и депрессия желаются и ищутся в одном комплекте, даже если сразу понятно, что это принесёт страдания. Это происходит, «когда общественный идеал неправильно понят или он желается в таком виде, который его искажает и уничтожает те запросы, желания и мечты, которые он изначально должен был удовлетворить».
В огромной степени этот процесс связан с культурой потребления и тем, как «эмоциональный интеллект» стал играть роль на трудовом рынке. Увеличение ценности «сложности личности» на рабочем месте, её рефлексивности в соответствии с рекомендациями психологов и селф-хелп литературы, перетекло и в сферу отношений. Люди начали копаться в себе, но идеалы «ментального здоровья» или хотя бы ментальная норма — не были определены (потому что их, кажется, не существует). Процесс говорения о страдании демократизировался — не все вокруг богатые, знаменитые и счастливые. Сама процедура психотерапии призвана сделать страдание доступным — проговорить его; в процессе проговаривания страдание до-конструируется самим человеком; таким образом, терапевтическая индустрия способствовала росту психологических терзаний, а депрессия сформировала особый нарратив разговора о себе. Если я не путаю цифры, в середине-конце нулевых в рунете был такой слой молодых людей — уже не субкультурных, а скорее нормис-гуманитариев со своим эмоциональным скриптом; скрипт был такой, что депрессия — это не то чтобы модно, но это просто показатель глубокого внутреннего мира. Такие люди смеялись над оптимистичными и позитивными юзерами, считая их идиотами, и выстраивали свою идентичность на мрачном (рациональном) восприятии действительности; но также и просто жалоба на болезнь была способом установления связи с миром. Уже давно от людей требуется определённый тип эмоциональности, если они хотят попасть в конкретные социальные группы; связь любви с меланхолией можно отследить ещё в 16 веке; многие поэты (писавшие, конечно, о любви) страдали меланхолией или депрессией, делая этот тип чувственности различимым и желанным для других.
Прекарность мира