Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видно, ты издалека пришла. Голодная?
Катя кивнула
– Пойдем в дом, я тебя покормлю. Немцы к нам редко приезжают, и то в основном к старосте.
Она провела Катю в просторную комнату, служившую и кухней и залом. Ловким движением провела влажной тряпкой по большому деревянному, грубо сработанному столу, и выставила на него еще теплую картошку в мундире и соленые огурцы. Катя с такой жадностью набросилась на съестное, что самой было стыдно, но она ничего не могла с собой поделать. Она не ела несколько дней. Утолив голод, запила настоем шиповника.
– Как звать тебя?
– Лиза.
– Спасибо, Лиза, тебе огромное. Ты меня дважды спасла. Один раз от изнуряющей жажды, второй раз – от голодной смерти.
– Ты можешь у нас остаться жить сколько хочешь. Я живу с дедом. Отец и братья на фронте, мама умерла, когда я была еще маленькой. Будешь мне сестрой.
– Спасибо за приглашение, но мне надо в город. Если можно, я поживу несколько дней, пока наберусь сил, чтобы пройти оставшееся расстояние. Только никому не говори, что я у вас живу. Идет война, и лишнее любопытство может навредить.
Прожила Катя у Лизы три дня. Ей бы еще пару деньков отъесться и отпиться, да за околицей послышался шум автомобиля. Это ехали немцы, а Катя совсем не хотела с ними встречаться, хотя у нее и был немецкий аусвайс. Лишние вопросы ей были ни к чему. Она огородами ушла в поле.
Долго блуждала по лесам и селеньям, пока в конце сентября не наткнулась на группу советских солдат, отставших от полка во время окружения. Увидев красноармейцев, и услышав русскую речь, она чуть не заплакала от радости: наконец-то, она у своих. Но радость ее была преждевременной. Ее, как и других солдат, примкнувших к соединению по непонятным причинам, под конвоем повели к командиру. Немолодой уже офицер, с красными от бессонницы глазами, задавал ей вопросы, на которые она не имела права отвечать. Катя только твердила:
– Отведите меня к майору Кочину. Он ответит на все ваши вопросы.
Ничего не добившись от нее толком, он сказал:
– Держись меня.
По реакции командира после того, как она произнесла фамилию «Кочин», Катя решила, что он знает его или хотя бы слышал о нем. Больше недели они пробирались по лесистой местности к линии фронта, и только в начале октября перешли ее, вернее перебежали. В ту ночь, командир разбудил ее:
– Не отходи от меня ни на шаг. Нам приказано этой ночью прорываться. Будешь бежать рядом со мной и, не дай боже тебе отстать или потеряться.
Так и держалась она его и тогда, когда вышли на рубеж прорыва, и потом, когда побежали. Она обезумела от сумасшедшего бега среди разрывов гранат и мин. Бежала, почти не пригибаясь, не пытаясь увернуться от автоматных очередей, не останавливаясь даже тогда, когда кто-то падал и просил о помощи, а, поняв, что ее не окажут, проклинал всех и все на свете. Катя бежала позади командира, тяжело дыша ему в спину. Она не остановилась даже тогда, когда он, зашатавшись, упал. Всего мгновение ей потребовалось для того, чтобы понять, что он уже не нуждается в помощи. Да, собственно, ее тут не кому и не оказывали по его же приказу.
Этот страшный бег, как по своему физическому состоянию, так и по психологическому напряжению, окончился так неожиданно, что в первые минуты Катя не поняла, что произошло, почему все падают на землю. И только теперь она услышала, что стрельба осталась далеко позади, и они у своих. А вот и они. Навстречу медленно настороженно, не опуская оружия, подходили красноармейцы.
– Не стреляйте! Мы свои! Мы русские! – закричала Катя.
И что-то такое убедительное звучало в ее голосе, что солдаты опустили оружие. Уцелевших после этого смертельного марафона повели в штаб. Если бы они знали, какой ужас, унижения и издевательства их здесь ждали, никогда бы не решились на этот, как они считали, спасительный бег. Все ведь бежали домой, к своим, а оказались здесь чужими. Катя и этим командирам ничего не объясняла, ссылаясь на майора. Когда разобрались со всеми, кто с ней бежал, их накормили и велели ждать дальнейших распоряжений. Через некоторое время солдат и офицеров посадили в кузов грузовой машины и увезли. Катю везли в легковой машине, между двумя солдатами. «Конвой, что ли? – спрашивала она себя, и, глядя на суровые их лица и презрительные взгляды, направленные на нее, понимала, что конвой. – Ладно, – успокаивала она себя, – привезут к Кочину, там все и прояснится». Она даже не испугалась и не встревожилась, когда ее поместили в камеру. Посчитала, что так положено для тех, кто прибыл с той стороны. Не дождавшись приглашения к Кочину, уснула. Спала тревожно, а утром вдруг поняла, что ожидают ее здесь большие неприятности. Включилась интуиция или она, наконец-то пробилась к ее сознанию, через поток эйфории, от того, что она у своих. Свои оказались совсем не рады ее появлению, и она объясняла это каким-то недоразумением, которое скоро выяснится. Но когда она поняла, что это не недоразумение, ей стало страшно, страшнее, чем там, у немцев. Но она, тем не менее, продолжала верить, что когда о ней узнает Кочин, он все уладит. Ей удастся доказать свою полную невиновность, даже если ее обвиняют во всех смертных грехах, ведь она ни в чем не виновата. Она вспоминала суровые лица часовых. По тому, с какой неприязнью они пропускали ее, по тому, как за ней бесшумно захлопнулась дверь, уже понимала, что попала в какую-то передрягу. Но тогда она считала все это недоразумением, и только теперь начинала понимать, что из этой передряги ей не так скоро удастся выбраться. Подумав о том, что никакие эмоции ей теперь не помогут, что все пойдет своим чередом, совсем не зависящим от нее, она решила терпеливо ждать вызова. «Ведь вызовут же они меня когда-нибудь, то ли на беседу, то ли на допрос, – уверяла она себя, – тогда все и выяснится. Все станет на свои места, а пока надо ждать и не паниковать. И, как ни тяжело ей быть в неведении, как ни мучительно ждать ясности, надо не падать духом, ведь она разведчик и она у своих…»
В следующую ночь Кати не спалось. Долго она сидела на железном табурете, привинченном к полу, и думала о том, что с ней произошло, пыталась найти причину, из-за которой все так получилось, перебирала в памяти день за днем. И были эти думы такие горькие до тошноты, страшные до безумия и так невыносимо жгли грудь, что, казалось, сон ушел навсегда и никогда больше к ней не вернется. Долго так сидела, думая свою горькую думу. Да так, незаметно для себя и заснула, сидя на табуретке. Проснулась, когда серый рассвет уже заглядывал в окно. Открыв глаза, Катя вспомнила, где находится, какую злую шутку сыграла с ней судьба, и захотелось плакать. Она уже поняла, что не шутку, а трагедию сыграла с ней судьба, и трудно даже предсказать, чем все это обернется. Единственная надежда, которая согревала душу и не позволяла ей потерять самообладание, это была надежда на то, что Кочин скоро появится в ее жизни и все объяснит. Если он жив, если, вообще, его найдут и сообщат о ней, обязательно придет ей на помощь, ведь он так ценил ее, так чутко, по-отцовски к ней относился. Он обязательно спасет ее от беды. Но, это, если он жив, если ему сообщат о ней. Но, ведь этого может и не быть. Тогда как? Как доказать чекистам, что она не шпионка, а разведчица? Документов у нее нет. Оставила один аусвайс – боялась немцев, а, оказалось, надо было бояться русских. Но, как она могла предположить такое. Что ее, разведчицу встретят дома, как шпионку. И возвращалась ведь она не по собственной воле, а по приказу. Правда, не там, где было договорено и не тогда, когда было назначено. Так ведь это не по ее вине. Ведь и место перехода, и время ей были указаны. Она не выбирала их сама. Знала бы, что так получится, не ждала бы указанного времени, а пошла бы сразу к линии фронта. Ругала себя за то, что когда все утихло, не пошла к тому месту. Может быть, связной уцелел и ждал ее, а она с перепугу пошла в обратную сторону, и бродила пока не набрела на этих окруженцев, с которыми и прибежала к своим. Лучше бы ее сразила пуля в том сумасшедшем беге, чем сидеть здесь, не зная, что тебя ожидает. Но, что ничего хорошего ее здесь не ожидает, она поняла после первого допроса. Ее вызвали через несколько минут после того, как собрали посуду. Кате ничего в горло не лезло. Она только ссыпала сахар в кружку и выпила сладкий кипяток. Кусочек хлеба, умещающийся на половине ее ладони, сложила в вещмешок. А к баланде, которая находилась в миске, даже не притронулась. Видно от страха и ужаса сжался желудок, и ничего в себя не принимал.