Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед входом в такую вот лавчонку, которыми изобилует старый город, Алексей и задержал взгляд на приглянувшемся ему шерстяном коврике с древним узором Хотана — оазиса, лежащего на краю пустыни Такла-Макан уже в преддверии Тибета и в окрестностях которого пропали злополучные рафтеры. Алексей спросил о цене. Подумав немного, хозяин коврика назвал сумму, превышающую все пределы реального. Заметив на губах покупателя скептическую улыбку, он осведомился о той цене, которую готов дать Алексей. Узнав ее, владелец коврика закатил глаза и воздел руки к потолку своей лавки, как бы призывая в свидетели Всевышнего, что этой цифрой Алексей попрал все человеческие установления и добродетели. Надо сказать, что собственно торг здесь так и происходит: продавец называет заведомо завышенную цену, покупатель — заведомо заниженную, и с этих двух точек они медленно движутся навстречу искомой стоимости. Так Алексей убедился, что в восточном торге нет ничего личного. Продавец как бы отстраняется от вещи и в каком-то смысле одушевляет ее. Он выступает не владельцем, не перекупщиком, рассчитывающим положить в карман барыш, не торгашом, страстно желающим покуситься на ваши деньги, а как бы полномочным представителем мастера и самой вещи, которая по понятным причинам лишена человеческой способности обратить внимание на некоторые скрытые свои преимущества. Поэтому называемая им цена является как бы вынужденной, определяемой исключительно качествами вещи, а не его корыстным произволом. Он лишь следит, чтобы непозволительно низкая цена не нанесла урон достоинству вложенного в нее труда, и указывает на ее выдающиеся качества, а покупателю остается решать, действительно ли вещь ими обладает. Короче говоря, минут через двадцать Алексей вышел из лавки, неся в руке аккуратно свернутый коврик, а случайные уйгуры, наблюдавшие сцену торга с детским удовольствием, смотрели на него как на мудрого, серьезного человека, который твердо знает, что именно он хочет от жизни. Между тем Алексей и сам не решился бы сказать определенно, кто здесь остался в большей выгоде, но недаром говорят: «Вещь стоит столько, сколько готовы за нее заплатить».
* * *
А между тем приближалась дата обратного вылета. Нежность находила на Киру волнами, а когда они ниспадали, откатывались, у нее подкашивались ноги.
Алексей рассказывал ей об особенностях Эдинбургской жизни, о таинственном Рослине, о доме с привидениями и показывал фотографии своего жилища, нашедшиеся у него в мобильном телефоне. Они мечтали о новой жизни, даже предполагали, как можно будет ее устроить, надеялись, что заберут с собою Гошу и что эти перемены — перемена в их жизни и перемена места жительства — и послужат главным средством к примирению с ним. Впрочем, в понимании Киры все это были пока еще только мечты, а не планы. С Алексеем у них наступила определенность, которой она так желала, но теперь это даже немного пугало ее, так как страшили те решения, которые предстояло еще принять и осуществить. И хотя счастье ее было уже не просто ощущением, а чуть ли уже не прямо осязаемым веществом, она ждала постоянных ему подтверждений, однако Алексей говорил совсем не то, на что она рассчитывала. Казалось, куда больше его занимало вынужденное отклонение от задуманного и выверенного путешествия. То и дело в шутливой форме он утешал и себя и ее, хотя она, конечно, ни в каких утешениях не нуждалась и они ее просто смешили. Скоро она догадалась, что в нем саднит уязвленное мужское самолюбие, и в голове ее не укладывалось, как можно придавать этому такое значение, когда она была рядом, когда она была с ним, как и что вообще могло быть важнее этого? Но он, как будто назло, с какой-то неприятной, даже душевной глухотой продолжал выяснять свои отношения с памирскими высотами, то ли проверяя границы ее преданности, то ли испытывая собственную.
— Все было не зря, кое-что мы сделали, — твердил он, как какую-то мантру. — Сделали, как могли. Наша палатка несколько волшебных ночей стояла между двумя величайшими вершинами Памира. Мы медитировали, позабыв о суете мира, затерявшегося у наших ног. Мы видели пять границ, но остались в границах разумного. Птица Симург помахала нам своим крылом. Светлый лик девочки по имени Аленка вознесся на высоту четырех тысяч четырехсот метров над уровнем моря и истаял в синем пламени сухого спирта. Через сто семь лет после генерального штаба капитана Корнилова мы ступили в эту часть загадочной Кашгарии. Мы сделали, что могли.
Но меньше всего в эти минуты Кира думала о генерального штаба капитане Корнилове.
И только когда самолет наконец набрал предельную высоту, Алексей, как будто вспомнив что-то незначительное, что упустил за дорожными хлопотами, сказал Кире:
— Выходи за меня.
* * *
Наверное, Гошу больше тянуло к деду Льву Борисовичу — Митиному отцу; он любил его за шумную натуру, за широкий нрав, за какую-то неподдельность старой закваски, но по той причине, что с отцом завязался такой тугой узел, предпочитал жить у бабушки по материнской линии — в той самой квартире, где прошли детство и юность Киры, и ежедневно он проходил через подъезд, не подозревая, что много лет назад его мать стояла здесь в обнимку с тем странным человеком, который приезжал к нему в Варварино.
В школу сына завозил Митя — по дороге на работу, а забирала обычно Кира. Но с двенадцати лет, когда Гоша перешел в шестой класс, возвращался он самостоятельно. Как-то в феврале после оттепели ударили морозы, и неприбранная улица так и застыла в тех формах, в которых застало ее падение температуры. Гоша вышел из метро уже в темноте зимнего вечера, когда двери станции ежеминутно вываливали на асфальт, рябой от бесчисленных раздавленных на нем жевательных резинок, новые толпы пассажиров, и вдруг увидел его: в коляске, без ног, в военной камуфлированной куртке с открытой грудью, по которой хлестал ледяной ветер. «Не нужен нам берег турецкий», — хрипел этот человек, дико разевая черный, влажный, беззубый, нетрезвый рот, будто бравировал своей способностью противостоять всем сразу жизненным стихиям: и этому режущему ветру, и людскому равнодушию. Людской поток обтекал его косо стоявшую коляску, как речная вода обтекает валун. Гоше стало настолько страшно от вида этого человеческого существа, что он прямо-таки отшатнулся от него и со всех ног бросился к дому, но все-таки сквозь этот безотчетный ужас к нему пробилась мысль, что никто, ни единый человек не обращает на калеку ни малейшего внимания. Этот эпизод грубо вспорол оболочку его существования, как будто сама жизнь, такая, какой она может быть, а не та, к которой он привык, ярко и неожиданно явила ему себя и адски расхохоталась в самые его детские глаза, отхаркиваясь поземкой.
Поврежденную оболочку можно было залатать, а можно было разорвать окончательно; можно было спрятать голову в песок, а можно было приблизиться и рассмотреть. Гоше удалось овладеть собой, и он выбрал второе. Но разорвать свою собственную оболочку было еще недостаточно, чтобы установить связь с миром, потому что и сам этот мир представлялся огромной скользкой оболочкой, а надо было за что-то зацепиться.
Гоша быстро понял это и твердо решил, что если следующим вечером встретит еще раз того страшного несчастного человека, то подарит ему шапку. Шапку он приглядел утром перед школой в палатке у метро. Это была обыкновенная вязаная шапка, стоила она недорого — всего триста рублей, и у Гоши они имелись.