Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что есть человек и какая есть разница между ним и любыми растениями, между ним и прочими животными, встречающимися в природе? Конечно же, нет никакой разницы. Как и они, он прозябает, по воле случая, на земной поверхности; как и они, он рождается, размножается, растет и приходит в упадок; как и они, он достигает старости и уходит в небытие по наступлении известного срока, положенного природою всякому животному виду, в зависимости от строения его органов. Если <…> испытующему взору философа оказывается невозможно уловить какую бы то ни было разницу [между человеком и животным], тогда, следовательно, убивать животное и убивать человека будет одинаково преступно; и в том и в другом поступке одинаково мало зла; мы усматриваем разницу между одним и другим лишь в силу предубеждений нашей гордыни. <…> Если вечное существование живых организмов невозможно для природы, то, стало быть, их уничтожение оказывается одним из законов природы. <…> В ту секунду, как большое животное испускает дух, образуются мелкие животные: жизнь этих мелких животных есть не что иное, как одно из необходимых следствий, обусловленных умиранием большого животного. Посмеете ли вы сказать, что одно животное дороже природе, чем другое?[598]
3. Сада иногда рассматривали как злокачественный, однако логически неизбежный, итог Просвещения; такая аргументация была предложена уже в 1801 году писателем-реакционером Шарлем де Пужансом[599]. Но для интеллектуальных и политических сторонников Реставрации самой очевидной мишенью был не Сад, а Дидро. В своей известнейшей книге «Гений христианства» Франсуа Рене де Шатобриан по-новому рассказал историю об убийце, отправляющемся из Европы в Китай. «Расстояние и время обладают способностью ослаблять всякие чувства, всякое раскаяние, даже вызванное преступлением», – утверждал Дидро; совесть не заявляет о себе, если нет страха перед наказанием. Эти слова вызвали у Шатобриана пылкую отповедь:
О совесть, неужто ты всего лишь призрак, порожденный нашей фантазией? Неужто ты всего лишь страх перед людским наказанием? Я погружаюсь вглубь себя и задаю себе вопрос: если бы ты мог, телом оставаясь здесь, у себя дома, силою одного своего желания убить некоего человека в Китае и унаследовать все его богатства с абсолютной уверенностью, что никто об этом ничего не узнает, – согласился бы ты мысленно произнести это желание? И вот, сколько я ни пытаюсь приуменьшить в своих глазах это гипотетическое убийство, допуская, что несчастный китаец, силою все того же моего желания, умрет мгновенно и безболезненно, что у него не будет наследников и что в случае смерти имущество его будет потеряно также и для государства; сколько я ни представляю себе этого неведомого чужеземца отягощенным горестями и недугами; сколько я ни говорю себе, что смерть станет для него почти освобождением и благом; что сам он будет ее к себе призывать; что к минуте, когда я произнесу мое преступное желание, ему уже в любом случае будет оставаться всего несколько мгновений жизни; сколько я себя во всем этом ни убеждаю, – все напрасно: несмотря на все мои уловки, я слышу в глубине сердца голос, который так громко вопиет против одной мысли о подобном предположении, что у меня не остается и тени сомнений в существовании совести[600].
Очевидно, что Шатобриан реагировал здесь и на пассаж Дидро об убийце, сбежавшем в Китай, и на второй его пассаж – о многих людях, которым было бы легко убить человека на расстоянии. Соединив оба пассажа, Шатобриан создал новую историю: теперь жертва – китаец, а убийца – европеец, имеющий вполне явную цель – разбогатеть. В этой новой версии данная история и стала знаменитой: при этом она была ошибочно приписана Жан-Жаку Руссо. Ошибка восходит к Бальзаку[601]. В «Отце Горио» Растиньяк перед сном размышляет о возможности выгодной женитьбы, которая, однако, сделает его причастным – пусть косвенно – к убийству. На следующий день он идет в Люксембургский сад, где встречает приятеля, Бьяншона. Растиньяк говорит ему:
– Меня изводят дурные мысли. <…> Ты читал Руссо?
– Да.
– Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого-нибудь старого мандарина и благодаря этому сделаться богатым?
– Да.
– И что же?
– Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина.
– Не шути. Слушай, если бы тебе доказали, что такая вещь вполне возможна и тебе остается только кивнуть головой, ты кивнул бы?
– А твой мандарин очень стар? Хотя, стар он или молод, здоров или в параличе, говоря честно… нет, черт возьми![602]
4. Притча о мандарине предвосхищает эволюцию Растиньяка. Бальзак хочет показать, что в буржуазном обществе трудно соблюдать даже самые элементарные моральные обязательства. Длинный ряд отношений, в который все мы включены, может сделать нас ответственными, пусть даже косвенно, за преступление. Несколько лет спустя, в романе «Модеста Миньон», Бальзак снова вспомнил о китайском мандарине, излагая аналогичную цепочку рассуждений. Поэт Каналис здесь говорит: «Полезнейший Китаю мандарин только что протянул ноги и погрузил в траур всю империю, а разве вас это огорчает? Англичане убивают в Индии тысячи людей, таких же, как мы с вами, и, может быть, там сжигают в эту самую минуту очаровательнейшую из женщин, но тем не менее вы с удовольствием выпили сегодня чашку кофе»[603]. Мы знаем, что наш мир ежедневно тонет в жестокости и насилии, порождаемых и отсталостью, и империализмом; в этих условиях всякое наше моральное безразличие уже есть форма сообщничества.
В несогласии растиньяковского приятеля на убийство китайского мандарина можно усматривать неявное признание того факта, что на свете «есть нечто справедливое и несправедливое по природе», как это сформулировал Аристотель. Однако теперь, с возникновением общемировой экономической системы, возможность нажить большие суммы денег, оперируя расстояниями бесконечно большими, чем те, о которых мог подумать Аристотель, стала реальностью.
Такая взаимосвязь была уловлена уже давно: «Купец из Вест-Индии скажет вам, что он не без интереса относится к тому, что происходит на Ямайке», – заметил Давид Юм в разделе своего «Трактата о человеческой природе», озаглавленном «О смежности и разделенности в пространстве и времени»[604]. Но, как мы увидим, тонкие замечания Юма игнорировали моральную и юридическую подоплеку вопроса. Сегодня нас поражает