Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юродство русифицировалось. Об этом же свидетельствует появление фамилии Похабов, фиксируемой с начала XVI века137.
Очевидно, что шестнадцатое столетие стало апогеем “похабства” и те персонажи, от которых дошли до нас хоть какие-то сведения, – это малая толика общего их количества. Об этом замечательно свидетельствует Синодик церкви Бориса и Глеба на Пискупле улице в Новгороде, составленный в 1550–1560 годах. Там читается такой пассаж:
Покой, Господи, блаженных оуродов новгородцкых Андрея, Луку, Матфея, Сидора, Якова, Феодосия, Антония, Данила, Агафоника, Марьтина, Селивестра, Микулу, Власия, Савастьяна, Саву, Потапия, Власия мниха, Давида, Юрья, Дионисия, Овдокима, Филипа, Оксентия, от мраза измршаго, Ивана, Филикса [sic!] Черноризца, Василья Черноризца, Сумеона Чернорисца, Ульяну Черноризицу, Василья Черноризца, Варвару, Федора и всех оуродивых новгородцкых138.
Из 31 имени мы знаем здесь от силы четыре (если считать, что Андрей – Царьградский, ср. с. 118, Яков – Боровицкий, ср. с. 243, Микула – Кочанов, а Феодор – Новгородский), остальные же 27 ничего нам не говорят!
I
Юродство как институт сложилось на Руси одновременно с самодержавием, и это не случайное совпадение. Видимо, “похабы” воспринимались обществом, помимо прочего, как форма божественного контроля за властью. Тесные, пусть и двусмысленные, отношения русских юродивых со светскими властителями – отличительная черта “похабов” в сравнении с их византийскими предшественниками1. Уже Исидор Ростовский ходит в княжьи палаты, уже Лаврентий Калужский живет приживалом при местном князе. Но пика своего эти отношения достигают в царствование Ивана Грозного. Официальная церковь на Соборе 1547 года признала местночтимыми святыми Максима Московского и Прокопия с Иоанном Устюжских2. Признание юродивых за образец для подражания – это явный парадокс, и однако именно такого подражания требует от благочестивого мирянина “Домострой”, сковывающий своего читателя по рукам и ногам тысячами пут и ограничений: “Подражаимъ… и поревнуем… уродивым Христа ради… како въ житии семъ скорьбми пострадаша Христа ради… наготою и мразомъ, и солнечнымъ жжениемъ, поруганиемъ и оплеваниемъ, и всякими укоризнами”3.
Странная дружба-вражда царя с “похабами” – апогей “похабства” на Руси. В ней сошлись две в каком-то смысле сродные друг другу силы. Если считать юродствованием максимальное самоуничижение, таящее под собой величайшую гордыню, то нельзя себе представить более характерного носителя этой гремучей смеси, чем Иван Васильевич. Здесь допустимо говорить о “юродствовании” в том бытовом смысле, в котором русский язык употребляет этот термин теперь4. Например, свое послание монахам Кирилло-Белозерского монастыря Грозный начинает так:
Увы мне, грешному, горе мне, окаянному, ох мне скверному! Кто есмь аз на таковую высоту дерзати?.. Ино подобает вам, нашим государям, и нас заблудших… просвещати. А мне, псу смердящему, кому учити и чему наказати?.. Сам всегда в пианстве, в блуде, в прелюбодействе, в скверне, во убийстве… кому мне, нечистому и скверному душегубцу, учителю быти?5
Но после этих и многих других покаянных слов голос царя меняется, слезливые интонации постепенно исчезают, уступая место яростным обличениям и проклятиям в адрес монахов, не проявивших должной строгости к заточенным в их обители опальным боярам. Легче всего было бы объявить процитированные слова Ивана простым сарказмом. Однако реальность не столь однозначна! Царь признает, что он и в самом деле грешен, но это не только не принижает властителя, но, наоборот, доказывает его надчеловеческие свойства, возносящие царя выше земных норм и законов6.
Именно такое “уничижение паче гордости” практиковал Грозный и в политике. Вот, например, как поступил царь с конюшим Иваном Федоровым. Он велел боярину облечься в царские одежды и сесть на трон, а сам обнажил голову, преклонил колени и сказал: “Ты имеешь то, что искал, – чтобы занять мое место. Вот ты ныне великий князь, радуйся теперь и наслаждайся владычеством”, – после чего убил боярина, а труп велел бросить в выгребную яму7. Допустим, Федорова царь подозревал в заговоре – но вот татарского царевича Симеона Бекбулатовича он посадил на собственный трон, не имея в виду выявить его тайные помыслы. Тогда зачем же он это сделал? Зачем писал татарину челобитные, словно настоящему царю, подписываясь “Иванец Васильев”? В каком-то смысле это была типичная “юродская провокация”: “глаголи были в людях, что искушал [курсив мой. – С. И.] люди: что молва будет в людех про то”8. То есть подданные должны были прозревать истину, угадывая ее за обманчивым фасадом реальности. Не таков ли побудительный мотив юродства? Иностранный собиратель историй о Грозном, Коллинс, с удивлением рассказывает, что царь позволял себе различные шалости, но при этом наказал голландок, которые вздумали над ними смеяться9, – то есть одним только чужеземцам и оставалось непонятным то, что все русские прекрасно знали: шутки Ивана не смешны, а страшны. Разве это не по-юродски?
Анализируя зловещие буффонады Ивана, Ю. Лотман и Б. Успенский так объясняют этот феномен:
Грозный полагал, что как благочестивые миряне не могут судить о поступках юродивого и должны верить, что за его беснованием скрывается святость, не имея возможности сделать такой вывод на основании каких-либо рациональных заключений, так и подданные должны покоряться его божественной власти независимо от характера его поступков…10
Так же, как у юродивого, у Ивана никогда нельзя было понять, веселится он или гневается, шутит или угрожает. Однако, в отличие от агиографического персонажа, Грозный был реальным человеком, и применительно к нему допустимо говорить о психологии. Иван хотел доказать себе, что власть – не условное человеческое установление, что царь – не тот, кто в данный момент восседает на троне. Он считал, что его царственность – вещь абсолютная, запредельная, не зависящая от такой бирюльки, как шапка Мономаха, что она пойдет за ним куда угодно. Грозный дерзко экспериментировал с собственной царственностью, подобно тому как юродивый (если также представить его себе в качестве психологического типа) своими кощунствами исследует пределы Божьей милости к себе. Впрочем, и царь позволял себе кощунствовать: например, на свадьбе племянницы Грозный велел гостям плясать под напев псалма святого Афанасия, да и сам пустился в пляс с молодыми монахами, отбивая такт ударами жезла по их головам11. Весь уклад опричного двора Ивана в Александровой слободе был пропитан духом кощунства12. Этим подчеркивался запредельный характер его власти.
Общество в каком-то глубинном смысле соглашалось с таким “позиционированием” царя. В одном из фольклорных преданий Иван был избран на царство следующим образом: “по совету одного юродивого” в воротах Кремля поставили пудовую свечу и решили, что при появлении “истинного” царя она сама собою загорится. Некий начальник отправляется в Москву в надежде на трон и обещает своему кучеру Ивану, что если станет царем, то произведет его в “генералы”; в ответ кучер обещает, если сам станет царем, повесить своего хозяина. Надо ли объяснять, что именно при появлении кучера чудесным образом загорелась свеча и новоявленный царь Иван приказал немедленно казнить “генерала”, за что получил от восхищенного народа прозвание Грозный13.