Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был еще один такой же, пользовавшийся большим уважением в Пскове [Никола, см. выше, с. 221–222. – С. И.]… Угрожая царю, что с ним случится какое-нибудь ужасное происшествие, если он не перестанет умерщвлять людей и не покинет город, он спас в это время жизнь множеству людей. Все это приводит к тому, что народ очень любит их, ибо они, подобно Пасквилям, указывают на недостатки знатных, о которых никто другой и говорить не смеет58.
В рассказе Флетчера можно различить несколько пластов: один относится к актуальным реалиям английской жизни (слово “Пасквиль” в значении человека, а не сочинения, стало популярно в Англии именно в конце XVI века); другой – к классической образованности самого Флетчера59 (отсюда аналогия с гимнософистами, ср. с. 82). Некоторые мотивы восходят к русским житийным текстам, прежде всего касающимся Василия Блаженного: разгром Новгорода, за который Василий якобы упрекал Ивана Грозного, случился в реальности через много лет после смерти “похаба” – но именно этот эпизод фигурирует в “народной” (см. ниже, с. 245–246), а не официальной биографии юродивого60, которая, следовательно, начала складываться уже в это время и какими-то путями стала известна английскому послу.
Личный скептицизм Флетчера в адрес Василия неудивителен – гораздо поразительнее рассказанная им история про лжекалеку, видимо, того самого Герасима Медведя, чье чудесное исцеление воспел Пискаревский летописец. Нас здесь интересует не чудо, оказавшееся махинацией, а источник, которым пользовался англичанин: ведь не сам же он проводил расследование; в рассказе явственно различим отзвук публичного скандала, о котором бусурманину насплетничал кто-то из русских61. Стало быть, среди московитов тоже были скептики, и у них, можно полагать, имелись сомнения не только о том или ином чуде, но и вообще о юродской “грозе” – в прямом и переносном смыслах: рассказ о гибели восьми человек от молнии в храме Василия Блаженного есть не что иное, как хорошо известная нам легенда о тех страшных знамениях, которые сопровождали смерть Большого Колпака или прение Николы Псковского с Иваном Грозным (см. выше, с. 208–209, 222). Только это чудо подано “с обратным знаком” – как свидетельство слабости юродивого, а не его всемогущества.
Некоторые из сведений Флетчера, хотя и напоминают житийные топосы, скорее все-таки представляются наблюдениями над жизнью: таковы, например, его слова о том, что “похабы” свободно брали товары в лавках, или неподдельный ужас англичанина (явно страдавшего от суровой русской зимы) по поводу их наготы. Но вот то, что юродивые позволяют себе богохульствовать, этого мы не прочтем нигде, даже в житии Симеона Эмесского!
Обратим внимание, как Флетчер ставит знак равенства между юродивым и пророком. Действительно, в древнерусском “похабстве” как агиографическом феномене и изначально-то профетизм превалировал над всеми другими проявлениями странной святости. Пророческая функция является для многих юродивых практически единственным их чудесным даром, о котором сообщается в источниках. Например, “Сказание о Ярославско-Смоленской иконе Богоматери” гласит, что некий, в остальном неизвестный, Онуфрий Юродивый “внезапу пришед к некоему во граде Романове мужу благочестивому Сампсону Богомолу, прорече имеющие приключиться бедствия, а домашним его монашество”62. В “Повести о путешествии Иоанна Новгородского”, повествующей о событиях якобы XII века, но составленной в XV столетии, рассказывается, что в Новгороде, в монастыре Св. Георгия, “бе некий человек яко урод ся творя, прозорлива же дара имея от Бога благодать; сей скоре притече к архимандриту монастыря того толъкий в двери келия его и глаголя…”63.
Позднее профетизм фактически вытеснил в юродстве бытовую разнузданность. Пока пророчества касались лишь частных вещей, это было не опасно – но юродивые постепенно входили во вкус политических прорицаний. Между тем к концу XVI века юродство было отрефлектировано культурой как совершенно особый “клуб” святых, которые держатся вместе и помогают друг другу: “похабы” вместе изображаются на иконах64, им пишут общие службы65 и т. д. Превращение принципиальных одиночек в группу не могло пойти им на пользу. Власть, терпевшая каждого “похаба” в отдельности, не готова была смириться с существованием “юродской оппозиции”. Наметился идеологический сдвиг: превознося специально отобранных юродивых, церковь начала потихоньку теснить “похабство” как институт. Очень характерна эволюция текста московского Служебника. На рубеже XVII века в нем поминались Андрей Царьградский, Исидор Ростовский, Прокопий Устюжский и Максим и Василий Московские. “Против сих имен, – замечает исследователь, – на полях отметка “Доложить патриарху”… Состоялся приказ выключить имена. Они… зачеркнуты киноварью и в текст Служебника 1602 г. не вошли”66.
I
На рубеже двух эпох возвышается фигура Симона Юрьевецкого, первого юродивого, прославившегося при жизни, но задвинутого в тень после смерти. До тех пор все было как раз наоборот: в очень немногих “юродских” житиях можно расслышать голоса реальных живых свидетелей земной жизни их героя. Единственная конкретная деталь в житии Исидора Твердислова – это описание его хижины (см. с. 202). В житии Иоанна Власатого фигурирует только одно имя реального персонажа – священника Петра (см с. 207). Пискаревский летописец сообщает, что Василий Блаженный жил “на Кулишках, у боярыни вдовы именем у Стефаниды Юрловой”1, – однако в его ранних житиях не встречается никаких имен, кроме тех, что могли быть известны всем: митрополита Макария, Ивана Грозного. Еще можно вспомнить зарисовку из жизни ниоткуда более не известного юродивого Артемия Третьяка (см. с. 226). Изначально имена свидетелей начинают появляться лишь в описаниях посмертных чудес юродивых, из чего можно заключить, что их почитание возникало, когда очевидцев их жизни было уже не сыскать. Первый случай ссылки на живого свидетеля – житие Иоанна Устюжского2, но и агиограф Иоанна лично его не знал: он опирался на рассказы собственного отца, бывшего устюжского священника Дионисия3, который вспоминал о событиях полувековой давности.
С Симоном все было иначе: жители волжского города Юрьевца коллективными усилиями начали собирать сведения об этом местном юродивом сразу после его трагической смерти в 1594 году. В такой перспективе его житие, дошедшее до нас в краткой и пространной редакциях, представляет собой революцию в “юродской” агиографии, и очень жаль, что оно все еще не опубликовано. Именно поэтому необходимо остановиться на нем подробнее.
Симон родился в деревне Одолеве (ныне Приволжский район Ивановской области), 15 лет прожил в деревне Елнати, а потом поселился в городе Юрьевце на Волге. Агиограф рисует его поведение как весьма активное:
И кто на него возлагаше портище или сапоги, и, шед мало, с себе пометаше… Обычай же имяше часто приходити на корчму по своему нраву, а иногда и по нужде обнощевати в зимное время. И в корчемной избе во всю нощь без сна пребываше и корчемником стужаше, сна не дая, они же его вон изгоняху… И когда пиют на корчме людие, и они приношаху ему пития. Он ж мало пия, а у иных не приимаше. А кто ему не подаст, у того силою отимаше и питие изливаше. И кои неведущии людие, и его про то юродство бияху4.