Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это полет? — тихо спросил он деда, но тот не слышал. Желтое облако пыли потянулось к канотье и зонтикам обладателей рублевых билетов…
— Прогревает мотор! — крикнул кто-то громко за спиной деда.
Мотор прогревался очень долго. Засыпанная пылью толпа терпела безропотно. Наконец, Уточкин взмахнул рукой, аэроплан дико взревел, человек в коже и солдаты стали почти невидимыми в облаке пыли, так что Сережа скорее уловил, чем разглядел, как машина дернулась и покатилась по площади. Сначала вперевалочку, потом быстрее и ровнее, подпрыгнула вверх, снова мягко ударилась колесами о землю, снова подпрыгнула, чуть просела, но не опустилась! Над площадью пронесся стон восхищения: аэроплан летел! Он летел по воздуху! Страшное волнение охватило мальчика, сердце его колотилось: человек в машине летел уже выше людей! Он мог, наверное, лететь выше домов!
Это было самое фантастическое, самое невероятное зрелище за всю его маленькую жизнь. Именно в эти минуты пережил он тот высший восторг, граничащий с предельным страхом, почти ужасом, восторг, охватывающий и душу, и тело, который и в большой, долгой жизни не каждому суждено».
Впрочем, предложения Сергею Исаевичу Уточкину стать инструктором-пилотажником поступали, но всякий раз он отказывался, находя это занятие рутинным и совершенно несовместимым с гордым званием русского воздухоплавателя.
Вероятно, так он и остался один…
И вот, пребывая в одиночестве, полностью полюбил наблюдать за движением собственных мыслей.
Как бы даже и отстранялся от них, как будто бы они принадлежали и не ему вовсе.
Подобное пристальное наблюдение, впрочем, требовало изрядного умственного напряжения.
Мысли неслись, путались, сменяя одна другую, и потому приходилось их записывать, чтобы не забыть.
Всегда держал при себе для той надобности блокнот.
Выводил старательно заголовки — «В пространстве», «Над крышами», «К смерти Мациевича», «Женщина из толпы», «Там, наверху», «Моя исповедь».
Писал порывисто, с трудом успевая за собственными рассуждениями, пытался их повторить, но почти всегда это заканчивалось неудачей, и на их место приходили новые умозаключения, а некоторые фразы так и оставались недописанными.
Возвращался к ним снова и снова, но никак не мог уловить мысли, уже давно потерянной в многоточиях, запятых и тире.
Пустынное место, вокруг ни души…
Уже совсем темно…
Вы хотите добавить мной серой краски, но я не хочу…
Промозглая сырость вызвала легкую дрожь…
Было холодно и тоскливо…
Равнодушная ночь спустилась медленно, как всегда…
Забирайтесь выше, при падении оттуда останется пожить немножко — пока долетите…
Я погрузился в сон рискованный…
Мозг мой, освободившись от угроз, чувствует легкость…
Заходящее солнце не в силах разогнать холодный зимний туман…
На следующий день я участвовал в гонках на мотоциклетке на киевском велодроме…
Я не объясняю здесь тонкостей и подробностей созданного мною проекта акционерных обществ кинематографов под названием Кин У… Кинъ…
Я укрепил свой дух и тело, довел свой мозг до высшей восприимчивости, приведшей меня к неоспоримым рассуждениям…
Течение крутило меня и несло…
В пятнадцати видах спорта, неустанно добиваясь совершенства, применяя созданные приемы, улучшал их и создавал свои…
Хочу летать, бросать вызов природе…
Мои выводы логичны, вследствие уменья подойти к мелочам…
Вся наша жизнь проходит в искании истин…
Мой головной мотор еще хорошо работает, и я выдумаю что-нибудь еще…
Я снова на земле…
С раздражением отбрасывал карандаш в сторону и совершенно недоумевал, как это может так много и долго писать его друг Александр Иванович Куприн, получая при этом истинное наслаждение, ни разу не теряя ни нити повествования, ни мысли, выстраивая слова таким причудливым образом, что созданный текст тут же и поднимался с листа бумаги как живой.
Читал из «Олеси» вслух:
«Ветер за стенами дома бесился, как старый, озябший голый дьявол. В его реве слышались стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась еще сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стекла окон горсти мелкого сухого снега. Недалекий лес роптал и гудел с непрерывной, затаенной, глухой угрозой… Ветер забирался в пустые комнаты и в печные воющие трубы, и старый дом, весь расшатанный, дырявый, полуразвалившийся, вдруг оживлялся странными звуками, к которым я прислушивался с невольной тревогой. Вот точно вздохнуло что-то в белой зале, вздохнуло глубоко, прерывисто, печально. Вот заходили и заскрипели где-то далеко высохшие гнилые половицы под чьими-то тяжелыми и бесшумными шагами. Чудится мне затем, что рядом с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно и настойчиво нажимает на дверную ручку и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит так жалобно, скучно и непрерывно, то поднимая все выше, все тоньше свой голос до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья. Порою бог весть откуда врывался этот страшный гость и в мою комнату, пробегал внезапным холодом у меня по спине и колебал пламя лампы, тускло светившей под зеленым бумажным, обгоревшим сверху абажуром. На меня нашло странное, неопределенное беспокойство. Вот, думалось мне, сижу я глухой и ненастной зимней ночью в ветхом доме, среди деревни, затерявшейся в лесах и сугробах, в сотнях верст от городской жизни, от общества, от женского смеха, от человеческого разговора… И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду ходить я взад и вперед по моей комнате».
Состояние Сергея Исаевича было передано в этом отрывке как нельзя лучше.
Словно Куприн вошел в голову того самого — второго Уточкина, о котором знали немногие и которого боялся Уточкин первый.
Становилось страшно вот от этих слов — «и начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти…».
— Зачем он так беспощадно, безжалостно написал? Словно знал обо мне все! — восклицал в отчаянии.
Уточкин вновь и вновь вспоминал, как тогда после гибели Льва Макаровича Мациевича он приехал в «Вену», что располагалась на углу Малой Морской и Гороховой.
Тут сел у окна и какое-то время пристально смотрел в него — на проезжающие мимо авто, на извозчиков, на проходящих горожан, на раскачивающиеся на ветру деревья.
Затем двухстворчатые стеклянные двери распахивались и в зал