Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он устало садился в кресло, услужливо поднесенное, и громко произносил:
— Ну, угощайте меня, братцы!
— Сию минуту исполним, Александр Иванович, сию минуту!
Куприн, а это был он, вяло махал рукой в ответ, окидывал взором зал и встречался взглядом с Уточкиным.
— Сережа, — произносил с искренним изумлением, вставал с кресла и, распахнув объятия, шел к Уточкину, — друг мой сердечный, рад видеть тебя!
Сергей Исаевич тоже вставал ему навстречу.
Обнимались.
— Знаю… слышал сегодня… какое несчастье, — произносил Куприн, и тут же появлялся поднос с полуштофом водки, холодной осетриной и солеными огурцами.
Осеняли себя крестами и выпивали за помин души раба Божьего Льва.
Уточкину становилось легче.
По крайней мере, он мог теперь выдохнуть, и головная боль уходила, словно бы пряталась, чтобы затаиться в своей тайной норе до поры. И по крайней мере, сейчас снова можно было жить, не думая о ней, не думая о том, что каждый подъем в небо может стать последним, и даже не потому что заглохнет двигатель или порыв бокового ветра опрокинет машину и бросит ее на землю, а потому что организаторы полетов просто перестанут приглашать его на соревнования или на выступления, и публика, еще вчера исступленно вопившая: «Уточкин! Уточкин!» — забудет о нем.
— Как это забудет? — округлял глаза Куприн.
— Да вот так, друг мой, забудет! И, стало быть, придется мне самому кричать на каждом углу, напоминая о себе: «Я — Уточкин! Я — великий авиатор! Ходу! Ходу!»
Через несколько лет в одесском журнале «Крокодил», который издавали Борис Флит, Ефим Зозуля, Эмиль Кроткий и Федор Сегаль, под псевдонимом Ксеркс будет опубликована следующая пародия на Сергея Уточкина:
«Когда я рождался, я закричал:
— Х-о… дду-у!
И с тех пор я всегда и везде кричал: „Ходу!“
Сперва я был героем Одессы.
Теперь я герой мира.
Сперва я работал только ногами! Потом — головой!
Настали трудные времена, и я работаю и головой, и ногами, и руками…
Я — Авиатор.
Было время, когда я летал только от Фанкони к Робина́[2]. Теперь я летаю даже над Хеопсовой пирамидой!
Конечно я, как Аполлон, — только немножечко наоборот. Но, очевидно, сила не в красоте, ибо я — герой дам…
Я езжу на: велосипеде, автомобиле, воздушном шаре, аэроплане, дрожках, и даже хожу…
Отец мой был г. Аэроклуб. Мамаша — велосипедная шина. А братья мои: одного зовут Пропеллер Исаевич, а другого Бензин Исаевич, а третьего Блерио Исаевич…
Убивался я 42 раза… Разбивался же 2 миллиона раз. Я выломал себе 84 ноги, 129 рук, а прочих частей тела — и не счесть…
Видеть меня можно: в воздухе с восьми часов утра до четырех часов дня. Остальное время — у Робина…
Одно время я хотел сам изобрести аэроплан… Очевидно, ноги у меня талантливее головы, и какой-то Фарман перебил у меня идею.
В общем, я — самый популярный человек в Одессе, — конечно, из лиц артистического мира.
Первый — Макс Линдер.
Второй — Марьяшес.
Третий — Я.
Я летал над морем, над собором, над пирамидами. Четыре раза я разбивался насмерть. Остальные разы — „пустяки“. Питаюсь только воздухом и бензином… Разбил все аппараты. Но — главное — мой головной мотор еще хорошо работает, и я выдумаю что-нибудь еще…
В общем, я счастливейший из одесситов…
— Живу с воздуха!.. И не нуждаюсь в больницах».
Эти слова звучат как мантра, как заклинание, которое следует повторять ежедневно, чтобы доказывать окружающим и самому себе в первую очередь, что ты существуешь, что ты еще жив.
Впрочем, всё более и более это напоминало фарс.
— Знаешь, а ведь все это напоминает фарс, — вздыхал Уточкин.
По воспоминаниям Юрия Олеши, отношение к Сергею Исаевичу было по большей части юмористическое, его почитали за большого оригинала и чудака, ему аплодировали и над ним смеялись. Разбился на циклодроме — смешно. Попал в аварию на автогонках — тоже смешно. Упал на перелете Санкт-Петербург — Москва и остался жив — весело. В Одессе его вообще называли городским сумасшедшим, что подразумевало снисходительно-доброжелательное отношение к Уточкину, мол, опять чудит наш рыжий клоун.
Однако, как писал главный редактор одесского журнала «Спортивная жизнь» Юлиус Эмброс, был еще другой Уточкин, «тщательно спрятанный от толпы. Мало кто знал мечтателя и романтика, влюбленного в солнце и море, искателя красоты в жизни, в котором было нечто от Дон Кихота, нечто от Глана, нечто от античного философа-стоика… У его колыбели было много добрых фей, разбросавших свои дары, но злая фея их оплела нитью трагизма».
И именно этого человека очень хорошо, что, впрочем, пугало самого Сергея Исаевича, знал писатель Куприн.
Итак, помянули Мациевича…
К столу подали отварной ветчины под соусом «бешамель» и джина, Александр Иванович не был поклонником водки.
За окном по-прежнему мимо проезжали авто, куда-то спешили горожане, извозчики уныло раскачивались на козлах, на невском ветру двигались как живые деревья, зажгли газовые фонари.
Тогда с Куприным засиделись до рассвета.
Говорили об авиации, Русско-японской войне, революции, о женщинах, само собой, снова об авиации и литературе, особенно о Гамсуне, которого Сергей Исаевич почитал особо и даже любил декламировать отрывки из некоторых его сочинений наизусть.
Например, такой из «Голода»:
«Я лежу без сна у себя на чердаке и слышу, как часы внизу бьют шесть; уже совсем рассвело, началась беготня вверх и вниз по лестнице. У двери стена моей комнаты оклеена старыми номерами „Утренней газеты“, и я четко вижу объявление смотрителя маяка, а чуть левее — жирную, огромную рекламу булочника Фабиана Ольсена, расхваливающую свежеиспеченный хлеб.
Едва открыв глаза, я по старой привычке начал подумывать, чему бы мне порадоваться сегодня. В последнее время жилось мне довольно трудно; мои пожитки помаленьку перекочевали к „Дядюшке Живодеру“, я стал нервен и раздражителен, несколько дней мне пришлось даже пролежать в постели из-за головокружения. Временами, когда везло, мне удавалось получить пять крон за статейку в какой-нибудь газете.
Становилось все светлей, и я принялся читать объявления у двери; я даже мог разобрать тощие, похожие на оскаленные зубы буквы, которые возвещали, что „у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший сазан“. Это объявление долго занимало меня, и когда я, встав, начал одеваться, часы внизу пробили восемь.
Я открыл окно и выглянул во двор. Мне видна была веревка для сушки белья и пустырь; в отдалении чернел скелет сгоревшей кузницы, где возились какие-то люди, разгребая угли. Я облокотился о подоконник и смотрел вдаль. Без сомнения, день будет ясный. Пришла осень,