Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага, мы перенесли сюда, когда папа уехал… — И Чарли осекся. — Что ты сказал?
— Папы нет?
— Мой отец живет теперь в Йеллоу-Спрингз.
— Зачем он там?
— Ну, они с мамой больше не ладили и…
Пацаненок смотрел на него во все глаза. Чудной ребенок — не то слово.
— Мои родители… они расстались.
— Расстались?
Лицо у пацаненка задвигалось — он переваривал эти новости.
— Ты знаешь, что такое «расстались», малыш? — спросила тетка. — Это когда отец и мать решают жить в разных местах…
Пацаненок между тем направился к пианино, открыл табурет.
— А где вся музыка?
— У нас нету музыки.
— Была музыка.
У Чарли ехала крыша. По тяжелой. Реальность уплывала. Может, друг Харрисонова брата что-то добавляет в эту траву — пейот, например. Чарли слыхал, иногда бывает, добавляют в траву что-нибудь глючное, трипуешь только так, хотя зачем это надо, Чарли не в курсах, для него-то вся суть травы — нервы пригладить.
Чарли глянул на пацаненка. Тот сидел на фортепианном табурете. Ну постарайся, Чарли, давай.
— Играешь на пианино?
Пацаненок сидел себе и сидел.
— Нет, он не умеет, — сказала тетка.
И тут пацаненок заиграл на пианино. Тему из «Розовой пантеры»[44]. Чарли ее сразу узнал, с первой же пары нот. Сто лет не слышал, но прежде, когда ее играл брат, звучала она каждый божий день, иногда раз в два часа, пока папа не пригрозил брата придушить, и теперь Чарли понял без намека на тень сомнения, что Ему Настал Трындец. Трындец Ему Настал. Ему Трындец, он сейчас с катушек слетит, вот сию секунду, прямо перед всеми этими белыми людьми.
— Перестань это играть, — сказал Чарли пацаненку.
Пацаненок не перестал.
— Перестань это играть.
Снаружи на дорожку, выдав себя фырчком глушителя, заехала машина.
Ой, милый боженька, спасибо тебе. Мама приехала.
— Эй, пацан.
«Розовая пантера», ешкин кот.
Пацаненок сказал:
— Чарли, ты меня что, не узнаёшь?
Хлопнула дверца машины. Мать что-то достает из багажника. Мама, зайди в дом. Зайди в дом и разрули эту херню, займись ею сама, а то я не хочу.
— Нет, — сказал Чарли. — Нет, я тебя не знаю.
А пацаненок сказал:
— Я Томми.
Чарли изо всех сил цеплялся за ошметки прихода, но цепляться было не за что — его давным-давно отпустило.
Задним числом было ясно, что они сильно напортачили.
В кухне Крофордов Андерсон сам себе объяснял, как именно умудрился это допустить.
У него в работе было почти три тысячи случаев, и постфактум он всегда анализировал их и наблюдал — не просто приглядывал за объектами, но и учился работать лучше. Нынешний случай — последний, а все как впервые — остро и неуклюже. Последний случай важен, тут Андерсон не ошибся: но не потому, что это американский случай, который пробудит широкую публику, вынудит ее заметить наконец, что свидетельства реинкарнации существуют, а потому, что этот случай раз и навсегда доказывает: Андерсону конец.
Надо было думать головой. О чем его голова думала? Нельзя было разговаривать с подростком, надо было мигом отступить и перегруппироваться. Почти три тысячи случаев; наверняка наберется пятьдесят-шесть-десят пристойных американских; понятно же, что мы не в Индии, где любой деревенский житель с готовностью перечислит возможные перерождения и пошлет исследователя искать родимые пятна, которые еще поди разгляди. В Индии хотели, чтобы Андерсон преуспел, радовались возможности доказать то, что известно и так. А с американскими случаями надо осторожно. Подбираться к сути своей работы исподволь, излагать как можно деликатнее, очень внятно объяснять, что ты просто задаешь вопросы.
Надо было ретироваться, пока не приехала мать.
Надо было предвидеть, что подросток с бухты-барахты выпалит: «Мама, тут вот мальчик говорит, что он Томми», — не успеет бедная женщина порог переступить.
И главное, надо было сообразить, что тела так и не нашли, а потому женщина не знает, что ее сын мертв.
«Мама, тут вот мальчик говорит, что он Томми», — сказал подросток, а женщина еще протискивалась в дверь бедром вперед, обнимая пакет с продуктами и зажав под мышкой кипу бумаг.
«Тут вот мальчик говорит, что он Томми», — а мальчик в доме играет на пианино, а Андерсон, черт бы все побрал, парализован вербальной робостью и восторгом, затопившим организм дофамином, — восторгом, что накатывал всякий раз, едва обнаруживалось предыдущее воплощение, поскольку Андерсон не сомневался, что ребенок прежде никогда не играл на пианино, а в мелодии, которую он играет, семья предыдущего воплощения усматривает некий смысл.
Музыка — самый мощный заклинатель утраченного. Удивительно ли, что, когда женщина обернулась к двери в гостиную, в глазах ее горела надежда — эта безумная, безнадежная надежда, какую порой читаешь в лицах смертельно больных, говорящих о новейшем методе лечения? Удивительно ли, что на миг женщине почудилось, будто где-то в комнате и впрямь таится ее потерянный сын, что он жив и сумел возвратиться к ней?
И удивительно ли, что, когда глаза ее вперились в маленького белого мальчика по имени Ноа, который светловолосой ракетой теплового самонаведения помчался к ней и врезался ей в ноги, женщина сломалась? Ей же пришлось переварить все это разом — и надежду, и шок разочарования, и удар Ноа по ногам изо всех детских сил, и все это на пороге собственного дома, с пальто и ключами в руке, в обнимку с тяжелым пакетом продуктов.
Надо было Андерсону вмешаться немедленно. Навести порядок. Забрать пакет. Миссис Крофорд, я профессор Андерсон, присядьте, пожалуйста, и мы объясним, зачем приехали. Вот какая фраза всплыла у него в голове. Он услышал, как произносит ее умиротворяющим тоном. Но замялся, хотел удостовериться, что нигде не перепутал слова, и тут, не успел он рта раскрыть, Джейни выскочила вперед, схватила Ноа за плечо и попыталась отодрать от женщины.
— Малыш, отпусти.
— Не отпущу.
— Надо ее отпустить. Пожалуйста, простите нас, — сказала она Дениз. Потянула Ноа, но тот цеплялся крепче, сильнее сдавливал Дениз ноги.