Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В назначенный вечер в конце августа гости начали прибывать. Наряды были самые невероятные — от роскошных мехов до небрежного тряпья а-ля бедный художник. Через кусты и песок приглашенные пробирались в сумерках на огонек — к сцене, оборудованной Барни.
«Место освещалось сотнями прожекторов и пятью огромными кострами», — рассказывала Эрнестин. Она приехала на вечеринку с Ибрамом, их дочкой-подростком Дениз и Элен и Биллом де Кунингами[686]. До этого де Кунинги с неделю жили вместе в доме брата Элен с Лизой, дочерью Билла. Билл прервал свое пребывание у Марка-Релли, когда Рут отправилась в Венецию. Она была сильно раздражена, потому что он отказался ехать с ней. Но он давно решил, что поедет в сентябре, когда Элен на год уедет преподавать в Нью-Мексико[687].
По сути, все присутствующие чувствовали, что вечеринка Барни знаменует окончание целой эпохи. Потрясающий десятилетний разгул, который описывала Элен, подходил к концу. Но пока праздник шел своим чередом. Ночь превратилась в утро, а веселье все не стихало — напротив, оно разрослось до каких-то диких размеров. Баржа с музыкантами пришвартовалась к танцполу, где собралась самая большая группа гуляк. Юная Дениз Лассоу поднялась на борт, чтобы помочь пианисту, которого утренний туман сделал вялым и слабым. «Моя работа заключалась в том, чтобы забраться внутрь пианино и поднимать молоточки, приводимые в движение клавишами, — объясняла Дениз. — Я должна была делать это быстро, так же быстро, как пианист снаружи стучал по клавишам».
Именно сидя внутри пианино, девочка и услышала чудовищный всплеск и вопли — оказалось, мостик Барни рухнул под тяжестью толпы[688]. Женщины в вечерних платьях и мужчины в парадных костюмах, оказавшись в воде, с криками барахтались, стремясь выгрести в безопасное место[689]. Вдруг какой-то человек в мехах спокойно, убедительно и громко прокричал с берега: «А почему бы вам всем не попытаться просто встать на ноги?» Так «тонущие» и сделали. Оказалось, глубина не достигала и полутора метров[690].
Крики немедленно превратились в смех, и гуляние переместилось в воду. «Элен и моя мама разделись и прыгнули, — рассказывала потом Дениз. — Я тоже нырнула и проплыла мимо какой-то туфли на высоком каблуке, качавшейся на поверхности. Это была потрясающая летняя ночь!»[691] И достойные проводы эпохи.
Наступит время, когда с тобой вообще никто не станет разговаривать, даже абсолютные незнакомцы. (Пауза.) Твой голос будет совершенно одинок, в мире будет только твой голос и никакого другого. (Пауза.) Эй, меня кто-нибудь слышит?!
В 1959 году Пегги Гуггенхайм впервые за последние 12 лет приехала в Нью-Йорк. Ее пригласили на открытие музея ее дяди Соломона[693]. Проект музейного здания еще при жизни Соломона по заказу Хилла Ребай разработал Фрэнк Райт. И вот стройка наконец завершилась[694]. Для Пегги, однако, открытие музея было не более чем поводом приехать в город, где когда-то родилось направление искусства, продолжавшее играть главенствующую роль в ее жизни даже после переезда в Венецию.
Пегги уехала из Нью-Йорка в 1947 году. Тогда Джексон Поллок еще не выставлял своей «капельной» живописи, Горки был жив, еще не было «Клуба», а в «Кедровом баре» каждый вечер напивались местные работяги, храня мрачное, угнетенное молчание. Что же касается художников, то идея продажи своих работ ради заработка тогда показалась бы им просто смехотворной.
По возвращении Пегги обнаружила: того Нью-Йорка, который она помнит, более не существует. «Я была поражена увиденным до глубины души, — вспоминала она, — все художественное движение целиком превратилось в огромный бизнес. Лишь немногих действительно интересовала и волновала живопись. Остальные же приобретали произведения искусства исключительно из снобизма либо чтобы избежать налогов… Цены были неслыханные. Люди покупали только самые дорогие работы, не веря в ценность всего остального». Вывод Пегги был однозначен: былая атмосфера Нью-Йорка «провалилась в ад»[695].
В стремительно развивающейся американской экономике конца 1950-х «наилучшим» считалось только «наиновейшее». Главным двигателем для производителя и рынка была гонка: быстрее других создать что-то новое и, соответственно, первым это купить[696]. «Отчужденный рантье, или ретейлер, или биржевой маклер ищет сегодня культуру, которая повторяла бы ритмы его маниакально-депрессивного образа жизни», — писал Том Гесс. Такой образ жизни отнюдь не способствовал раздумьям и размышлениям, и потому искусство довольно скоро начали ценить прежде всего за самое поверхностное его качество — за новизну[697].
Новизна заменила качество исполнения, а разные прибамбасы и примочки заменили видение. И рынок с готовностью подхватил эту тенденцию. Покупатели толпами двинулись в галереи, выставлявшие современное искусство[698]. Многие приобретали картины и скульптуры, руководствуясь не именем художника, а именем арт-дилера. И так же как первые коллекционеры модерна любили лично общаться с художниками, работы которых они покупали, теперешние покупатели с радостью составляли компанию образованным и культурным мужчинам и женщинам, которые торговали произведениями искусства.