Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О чем здесь говорится?
— Это философская книга.
— Политики нет?
— Нет.
— Но ведь Андре Мальро — коммунист.
— Нет.
— Откуда вам это известно? Вы что, знаете, кто коммунист, а кто нет?
— Нет, конечно.
— Тогда что же вы говорите?
— …
— Можете опустить руки, — сказал полицейский.
Он пробежал глазами несколько страниц. Между его пожелтевшими пальцами медленно ползли вверх кольца дыма.
— Эта книга о Германии? Нет? Однако она об Эльзасе. А я как раз из Эльзаса.
— …
Он сказал по-немецки двум эсэсовцам в форме, которые со скучающим видом по-прежнему стояли рядом с ним, что он больше в них не нуждается; они могут заняться другими задержанными.
— Книги я у вас отбираю, — сказал он. — Провоз книг запрещен.
Он с усмешкой посмотрел на Симона. Или, быть может, это дым заставил его прищуриться?
— Между нами говоря, не понимаю, почему запрещают провозить книги. Вот вы, например, встречали когда-нибудь человека, который под влиянием книги переменил бы свои убеждения? Люди не потому отказываются от своих мнений. Вы знаете, почему они это делают?
— …
— Ну так я вам скажу: полиция заставляет людей менять убеждения. Для того она и нужна.
Громкий смех заставил его обернуться. Один из эсэсовцев извлек из чемодана кавалера ордена Почетного легиона свиной окорок. Он замахнулся им, как дубинкой, словно собираясь прикончить толстяка, а тот, побледнев как мел, бормотал:
— Господин начальник, это же для личного потребления!
— Ай-яй-яй, — заметил штатский, — занимаетесь спекуляцией?! И вам не стыдно?! — И он ткнул сигаретой в розетку Почетного легиона. — Да, человек, имеющий такую награду, должен бомбы возить или листовки! Понятно? Я велел привести сюда всех, у кого есть какие-либо знаки отличия. Но вовсе не за тем, чтобы извлекать из ваших чемоданов окорока. Постыдились бы! — он сокрушенно вздохнул. Казалось, он был действительно огорчен. — Нехорошо это, мосье…
— Но, господин начальник…
— Вы будете задержаны за спекуляцию. Для человека с таким орденом это печально и весьма огорчительно. — И, повернувшись к Симону, он с легкой усмешкой добавил: — Посмотрите на этого господина — он не возит окороков. Этот господин возит запрещенные книги…
Счастливая улыбка появилась на побледневших губах толстяка. Это была улыбка человека, очутившегося на дне пропасти и вдруг увидевшего проблеск дневного света.
— Ничего удивительного!.. — поспешил заявить толстяк, чуть не до крика повысив голос. — Если бы вы только слышали, что он говорил в купе!..
— Что?! — воскликнул штатский. — Что?!
И он поспешно обернулся, точно сзади на него вдруг надвинулась опасность.
Симон сразу утратил способность соображать. Сердце забилось тяжело и глухо, как несколько минут назад, когда он подходил к цепи полицейских.
— Да, господин начальник, он говорил, что русские выиграют войну и что вам здорово достается. Он сказал это при всех пассажирах, а как только прошел патруль, проверявший документы, сразу побежал кого-то предупреждать…
Штатский бросил через плечо несколько слов по-немецки, которых Симон не понял. Один из эсэсовцев сорвался с места и чуть не бегом, как будто слова доносчика послужили сигналом тревоги, обогнул стол, на котором стояли чемоданы. Взгляды всех были прикованы к Симону. Эсэсовец сделал ему знак положить руки на голову и следовать За ним.
Симон видел устремленные на него взгляды, видел зеленую дверь, на которой было написано что-то вроде «Вход воспрещен», но все это было словно книга, которую не можешь прочесть, словно работа диковинной машины, игра, правил которой не знаешь. Его оставили одного в маленькой комнате, где тускло горела желтая лампочка, освещая целый лес почерневших деревянных полок, — видимо, раньше здесь помещалась камера хранения. На полках лежали чемоданы и пакеты с этикетками. Эсэсовец закрыл за собой дверь. Симон стоял, держа руки на голове. Внезапно он услышал собственный шепот: «Ну, теперь конец, теперь конец! Ах, какая глупость! Какая глупость!»
И тут, как это бывает после катастрофы, когда сначала вспоминаешь мелкие детали, которые, наверно, не остались бы в памяти, если бы не попались на глаза в ту минуту, когда произошло несчастье, он вдруг увидел счастливую улыбку доносчика и, пробормотав сквозь стиснутые зубы «Мерзавец! Мерзавец!», почувствовал неизъяснимую грусть при мысли, что существуют такие люди. Затем, инстинктивно готовясь к самозащите, Симон попытался вспомнить, произносил ли он в купе слово «русские» или «Россия». Ему казалось, что он говорил: «они», или «те», или «другие», как теперь принято было говорить на людях, чтобы не слишком выдавать свои подлинные настроения. Но какие бы слова он ни употребил, доносчик в общем-то, конечно, не ошибся, и едва ли можно рассчитывать на то, что, попав под арест за спекуляцию на черном рынке, он откажется от своих слов. Обиднее всего, что его арестовали при таких банальных и даже смешных обстоятельствах. Симон вспомнил, сколько людей вот так же случайно попадали в облаву и исчезали навсегда. Он понимал, что надо избавиться от мысли, будто с ним произошло нечто нелепое. Он опустил руки, словно внезапно осознав, что, сохраняя эту унизительную позу сейчас, когда его никто не видит, он как бы признает свое поражение и заранее приемлет все, что за ним последует. А опустив руки, Симон сразу стал самим собой. Он снова попытался вспомнить, что именно говорил в купе. Это ему не удалось, но, без конца повторяя фразу, которую приписал ему доносчик и каждое слово которой, конечно, на всю жизнь останется у него в памяти: «Он говорил, что русские выиграют войну и что вам здорово достается…» — Симон невольно задумался над смыслом этих слов; память подсказывала, какую огромную роль сыграла в его жизни Россия, и мало-помалу им овладела восторженная приподнятость, заставившая отступить чувство тревоги и одиночества, парализовавшее было его. Слово «братья», которое беззвучно произносили матросы «Потемкина» на немом экране, невысокая арка в Негорелом на границе, отделяющая страну его мечты, лицо Камиллы напротив него в красном громыхающем трамвае, увешанном гроздьями людей в украинских рубашках,