Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работали от зари до зари. Тяжёлая, до лошадиного пота работа изнуряла Филиппова и позволяла хотя бы на время не думать об оставшейся за плечами пустоте потерянной жизни.
Филиппов был вездесущ. Шептали, что его угловатую, длинную, нескладную фигуру можно было увидеть одновременно в нескольких местах развернувшегося строительства. Еле слышно шелестя шинами старенького велосипеда, он незаметно подъезжал к очередному дому, ещё издали прислушиваясь к ритму плотницких работ. Дома гудели и пели как бревенчатые органы — сосновые стены огромными репродукторами разносили взвизги пил, свист рубанков, барабанную дробь молотков и возгласы рабочих, изредка перемежаемые виртуозными сольными матерными партиями старших плотников.
На хорошей стройке ритм был совершенно африканским, пульсирующим, горячащим кровь. Там горели глаза хитрым прищуром, там, словно колдовство, умело использовались наследные, накопленные многими поколениями приемы, там дерево доверчиво, как влюблённая женщина, послушно ложилось в мозолистые руки, приникало в поцелуе к щекам старших мастеров, глазомером выверявших идеальную линию. Там любовь была взаимна. И дерево само раскрывало свои секреты.
Там, где работали новички или хитрецы, — там ритм был валким, сбивчивым, захлёбывающимся. Там балки стервозно, назло лопались глубокими трещинами, там вкось шли сколы, там дерево упрямилось, не чувствуя взаимности, упиралось и царапалось, выкручивалось свилью, пестрило всевозможными огрехами и скрытыми пороками. Там надо было учить — учить любить скрытую в безликих брёвнах и досках высоту сосен, шум ветра и синеву небес. Кто не принимал эту веру, тот становился работящим плотником. Но колдовские секреты ему так и не открывались.
Хуже всего была тишина безделья или заполошные крики, если кто-то расшибся или поранился.
Поэтому Филиппов и определял качество работ на слух. После того как нерадивая команда, почёсывая в затылках, разбегалась по местам после его внушения, он, не мешкая, отправлялся дальше вдоль ряда домов, где работали его люди.
Когда наступало время обеда, то плотники, как воробьи, рассаживались на стропилах, запивали хрустящие сайки молоком, мужики постарше чинно разворачивали узелки с домашней снедью — жареной рыбой и луком. Филиппов, казалось, не ел совсем — отвык. В минуты перерывов он садился сбоку, прислонялся спиной к нагретым солнцем тёплым стенам, вытягивал натруженные ноги и дремал, слушая разговоры мужиков. Старшие же, по сарафанному радио знавшие его историю, потихоньку снижали громкость беседы, оберегая сон калеки.
* * *Прошло короткое, бессонное северное лето, наполненное пульсирующим светом и короткими штрихами ночного забытья.
И Филиппов затосковал.
Затосковал не буйно-запойно, всё было хуже. Он начал гореть изнутри тем страшным, как торфяной пожар, невидимым жаром, который грызёт сердце и высушивает кровь в жилах.
Недруги осторожно намекали что-то неопределённое, вроде как бы случайно показывая на лоб и говоря о контузиях. От них мрачно сторонились. Он стал разговаривать ещё медленнее, круги бессонницы синими провалами окружили его калёной стали серые глаза.
Молодые ребята пытались было подкатить к своему бригадиру с угощением, но быстро сообразили, что дело неладно, напоровшись на сталь его взгляда.
И тогда старые плотники собрались субботним вечером в привокзальной забегаловке и начали держать совет. Было решено помочь мужику. Дело было поручено самым пожилым и уважаемым — мастерам дяде Коле Говорухину и заике дяде Жене Барышеву Им было по сорок пять лет.
* * *…Филиппов проснулся рано.
Серый, зыбкий свет едва начал проявлять силуэты вещей, на фоне скучной мешковины низких облаков только-только проступили верхушки вымокших за ночь деревьев.
Делать было нечего. Короткий ночной бред закончился, можно было встать и выпить холодной воды. «Хорошо бы выпить воды», — подумал он. Толя подошёл к ведру, подумал, что надо взять кружку. Взял. Затем он смотрел, как его клешня держит ободок железной кружки со сколотой эмалью на ободке. Напился, подумал о вкусе местной мягкой воды. Затем он подошёл к рукомойнику, выкрашенному тёмно-зелёной краской, и в его ладони, весело брызгаясь, упала струйка стылой воды. Он умылся. Прошёл ещё кусочек его жизни. Он вернулся в комнату. «Надо застелить кровать» — пришла следующая мысль. Повинуясь этим мыслям, последовательно возникавшим одна за другой, он тщательно оделся, открыл форточку, закурил. Он всё делал очень тщательно, потому что знал, что нельзя думать.
Если начать думать, думал он, то непременно начнёшь вспоминать. А вспоминать было нельзя. Поэтому он привычно вызывал к жизни мысли, тщательно проверял, достаточно ли хорошо мысли его слушаются, и только потом пускал их к себе в голову.
Он уже давно чувствовал себя отдельно от себя, привык видеть и чувствовать себя со стороны — как тогда в госпитале, когда он поверх голов хирургов видел, как они распарывают его клешни, или когда смотрел на себя, разбрасывавшего кирпичи и хлам его разрушенного дома, словно кошка, откапывающая живьём закопанных котят. Он дико устал от постоянного контроля непослушных мыслей, которые выскакивали, как молодые, весёлые щенята и несли в зубах что-то незначительное — носочек Николеньки, завиток волос на шее Вари, родимое пятнышко слева от её пупка, запах детского мыла, тоненькую ниточку слюны, когда Николенька пускал пузыри — и эти маленькие воспоминания взрывались мучительно-кислотной болью, выжигавшей его лёгкие и сердце, обугливавшей глаза изнутри так, что раскалённые прутья пронзали голову насквозь. Это было слишком мучительно. Поэтому он так аккуратно относился к своим мыслям. И терпеливо ждал, когда же наступит час идти на работу.
Пить он пробовал, но быстро отказался от этой затеи, потому что пьяные мысли вместо маленьких щеночков начинали влезать в его голову огромными, пульсирующими, противными комьями слизи, тянущими щупальца внутрь его нервов в руках, ногах, выламывали позвоночник; такие ночи были страшны невыразимо. Он сожалел, что разучился плакать. Его глаза высохли, как запорошённые цементом…
Утреннее солнце ножом вспороло тяжёлое покрывало сырых туч и с любопытством подглядывало в образовавшуюся щель. Оранжевый луч упал на стылую землю и зажёг пожар в верхушках алых клёнов.
Филиппов начистил скрипучие ботинки, надел кепку, вышел, аккуратно запер дверь и тихо спустился по кряхтящим ступенькам вздыхавшей лестницы. Отсыревшая дверь открылась не сразу. Он толкнул посильнее, зажмурился