Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оглядываю окрестности. М-да… много заброшенок, а вот рядом, например, и креста даже нет… так, небольшой холмик. А вот лежит, уже как восемь лет почти, святой человек — постриженник Троице-Сергиевой лавры Василий Зернов… Ошибся я, оказывается, — каменный памятник тут ещё один имеется. Вспоминаю, что мама после смерти отца дружна была с этим иеромонахом. Церкви тогда в селе не было, и окормлял нас Василий. Мама же ему и памятник поставила. Даты жизни: 1748–1817.
— Ара, давай ещё тут приберёмся, — предлагаю я.
На удивление мой помощник не перечит, а молча принимается за работу. Эко его пришибло.
Быстро навели порядок и тут. Единственно — дерево сломанное, что лежит около камня Зернова, оттащить далеко не смогли, но ничего — пошлю кого-нибудь. Слава богу крепостные есть! А пенёк даже удобный — посидели на нём перед обратной дорогой.
Возвращаемся назад, как у самого входа на погост, будто из-под земли, возник отец Герман. Тимоха даже отпрянул в испуге.
— Неужто, Алексей, на могилку родителей ходил? — испытующе смотрит на меня священник.
— Нет, червей на рыбалку копать, — огрызаюсь я. — Отец Герман, а ты скажи — церковь своих слуг помнит? У нас тут покоится иеромонах, а могилка его не ухожена, бурьяном вся заросла.
— О том я не ведаю… А не путаешь чего? — слегка растерялся от моего наезда поп.
— Идём, покажу!
Возвращаемся по тропке, уже протоптанной, назад. И чего я на него взъелся? Герман тут год всего живёт — мог и не знать!
— Хорошо ты прибрался у своих! Я после Пасхи заглядывал — больно было смотреть… Ох, ты про это погребение молвил? — басит Герман.
— Оно самое. Василий Зернов.
— Знал я его. Учитель мой, — глухо произнес отец Герман, тяжело опускаясь на пенёк, оставшийся от сломанной берёзы.
Помолчали. Я опять достал фляжку и стопочки, а последний оставшийся пирожок разломил на троих.
Отец Герман чуть помедлил.
— Пост нынче… — сказал он, но руку не отдёрнул.
— За учителя, — напомнил я.
Герман кивнул и залпом выпил, не став закусывать.
— А ведь я тебя, Алексей Алексеевич, пропащим человеком числил… — произнес отец Герман и посмотрел на меня вдруг с теплотой, почти по-отечески. — А ты вон как… Не знал я, что Василий Павлович здесь ухоронен. Будь покоен — теперь тут порядок будет.
Он встал, отряхнул подол рясы от сухой листвы, и уже строже, по-церковному, добавил:
— Благодарю тебя, Алексей Алексеевич, пред лицем Господа, за труд твой праведный.
— И тебя, чадо, — добавил, повернувшись к Тимохе, и перекрестил нас обоих.
Возвращаемся назад, но идем не в поместье, а в церковь. Там ставим свечки святым, и я заказываю поминовение. Ара тоже ставит кому-то свечу, вызвав искреннее удивление отца Германа — наверное, в первый раз такое с моим конюхом. Он и гривенника не пожалел в медный кувшин для пожертвований бросить. Думаю того, что остался от разврата с Прасковьей. Я же опустил туда рубль серебром.
Вызываю старосту и велю привести в божеский вид все могилы на погосте, даже те, у которых нет живых родственников. Иван, хоть и вижу, что не шибко рад такому заданию, но не спорит. Понимает, что сейчас делать крестьянам особо нечего — полевых работ нет, посадки закончились. Даже свадьбы играют в это время.
— Да, — вспомнил я. — На хуторе Утюжкино, слышал, невеста имеется. Кому её дадим?
— Так сватался уже Афанасий, сын Гавриила! Отказали ему! Злоблив без меры он, да и голодранцы оне… Ума не приложу. Может в соседних деревнях есть кто? Так это либо девку продавать, либо жениха выкупать… А приданное у неё есть, так что желающие будут, — пояснил расклад староста.
— Ладно, подумаю, — отсылаю Ивана.
А вечером возвратился на Мальчике Владимир, держась руками за окровавленный бок.
— Ножик был заныкан у беглого! — пояснил он причину травмы.
— Да как же так⁈ Обыскать надо было! — досадую я и командую:
— Показывай, что там у тебя за рана. Катька! Свету больше дай!
Девка вынырнула из тьмы, неся в руках высокий канделябр с тремя свечами, а я, глядя на перекошенные на стене тени от дрожащего пламени, в раздражении бросил:
— Да когда уже это чертово электричество изобретут⁈
Глава 32
— Опять убёг? — обрабатывая резаную рану, интересуюсь у Владимира.
— Куда там! Новых тумаков получил! — морщась, хвастается тот.
Хотя вполне может кривиться не от боли, а от такого дурацкого использования ценного продукта. Но мне плевать — терять полезного человека из-за жадности не хочу.
И вообще, в последнее время стал я к своему люду иначе относиться. Не как к имуществу, а… по-человечески, что ли. Володя, он, конечно, не дворня, а человек на зарплате, — кстати, надо бы ему подкинуть деньжат за все его заслуги — но не менее мне дорог, чем казалось бы всю жизнь знакомая Матрёна.
А ту я сегодня еле угомонил — рвалась на хозяйство, как на войну. То ей в покоях душно, то окно большое — всё не так. Кровать, видишь ли, слишком мягкая… как будто это минус. Но понимаю: надоело ей без дела лежать. Завтра придётся выпускать, пущай уже ухватом размахивает.
Можно бы и сегодня, но есть планы, наконец, навестить Фросю…
— Ик… ик… — тихонько плачет девушка, сидя маленьким нахохлившимся птенчиком на кровати, по-детски поджав под себя ноги.
Сразу смекнула, зачем я пришёл почти ночью к ней в каморку. А меня передёрнуло от стыда. Да, можно сколько угодно убеждать себя, что времена другие, что такие визиты — тут дело обычное… Вон та же Прасковья соседом моим используется очень активно… Но воспитание Германа Карловича, ещё советское, категорически против. «Стыдно, товарищ!» — строго говорит оно голосом школьного комсорга, хотя я только пионером и был.
Решено — не буду девку неволить! Да она вообще ребёнок ещё, хоть в этом времени шестнадцать-семнадцать лет — уже вполне брачный возраст. Но Евфросинья по местным меркам обижена фигурой — никакой тебе дородности, пышных форм или округлых румяных щёк. И семья у неё бедная — приданого за дочкой дать не могут. Вот и мыкается девка почти в перестарках.
— Чего ревешь? — ворчу я, хмурясь. — По делу зашёл… Матрёна пить просила! Ты