Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня очевидно, что в большинстве областей женщинам приходится работать вдвое усерднее мужчин, чтобы добиться хоть половины признания. Когда вложишь столько труда в съемки, чтобы фильм получился стоящим, как-то унизительно выслушивать, что это «женская комедия». То есть на меня лепят бессмысленный ярлык, ставят на табуретку и заставляют говорить от имени всех женщин — потому что я и есть ЖЕНЩИНА, которая написала ЖЕНСКУЮ комедию, а потом сыграла главную ЖЕНСКУЮ роль в ЖЕНСКОЙ комедии. Но ведь, например, Сета Рогена не просят говорить за ВСЕХ МУЖЧИН! Не снимают «мужские комедии». Не спрашивают Бена Стиллера: «Скажите, Бен, в чем было ваше послание мужчинству, когда вы притворились, что у вас понос, и погнались за тем хорьком в „А вот и Полли“?».
Во время пресс-тура многие журналисты на самом деле это понимали и напрямик спрашивали: «На вас давит то, что приходится говорить от лица всех женщин?» Я оценила, что кто-то сразу врубился в суть. Может, это и хороший вопрос. Я понимаю, что меня многие смотрят и слушают — и то, что я скажу, имеет значение. На мне, безусловно, лежит ответственность. Более того, это честь для меня — приложить все усилия, чтобы помочь женщинам обрести силу единственным доступным мне способом: написать историю о женщине с женской точки зрения.
«Катастрофа» говорила о равных возможностях. О равной возможности бояться привязанности и ответственности — даже если ты девушка. Но некоторых журналистов это напрягло. Многие меня спрашивали, почему я решила написать сценарий, в котором парень и девушка меняются ролями. То есть почему девушка у меня боится быть уязвимой, а парень хочет более серьезных отношений? Почему девушка живет в холостяцкой квартирке и меняет партнеров на одну ночь, а у парня карьера, к которой он очень серьезно относится, и жизнь он ведет трезвую? Журналисты всегда столбенели, когда я объясняла, что сделала это не нарочно — просто написала как есть, по своему опыту. Считается, что женщины сходят с ума из-за отношений, что они чрезмерно чувствительны — но, по моему опыту, так ведут себя как раз парни. Не то чтобы я и большинство моих подруг не были нежными цветочками. Мы просто не вкладываемся в отношения так сильно или так быстро — ну и не всегда вовлекаемся в них. Признаю, характер Леброна Джеймса я обрисовала с некоторыми преувеличениями. Он у нас слишком беспокоится о личной жизни своих друзей; в таком духе обычно описывают девушек — а от своих друзей-мужчин на самом деле я подобного не видела. Но именно здесь смена гендерных ролей в «Катастрофе» начинается и заканчивается. Я писала так, как мне казалось честным, правдоподобным и убедительным — с моей точки зрения и из моей настоящей жизни. Да, я не берусь представлять всех женщин — но при этом почти уверена, что не я одна такое переживала.
Тем не менее грязью меня поливали от души. Может, дело просто в культурных различиях, и из-за них кажется, что иностранные журналисты переходят границы. На некоторых просто написано было: «Что ж, вы говорите в своем фильме на сексуальные темы — значит, я вам могу сказать все что угодно». От этого мне хотелось залезть под душ на всю оставшуюся жизнь. Одно из интервью, которое я дала в Австралии, стало вирусным, когда журналист меня спросил: «Ваша героиня — шалава… как у вас в Америке называют шалаву?» Я ему ответила, что это грубый вопрос, и мы немножко потоптались на месте. Но, разумеется, если не только улыбаешься, киваешь и благодаришь, что на тебя потратили время, а еще и неприязненно или эмоционально реагируешь на грубый вопрос, — говно тут же несется по трубам. Люди реагируют так, как будто ты явно не выносишь жара, и тебе надо убраться с кухни. Но я никогда не была девушкой, которая улыбается и кивает — да и из кухни меня тоже никто выгнать не мог.
Хуже всего было в Берлине — кто бы ждал, кто бы ждал, — когда я дважды беседовала с одним журналистом. Ему было где-то около шестидесяти, одет он был в джинсы и рубашку. С макушки он начал лысеть, а на затылке отпустил волосы подлиннее — походя то ли на пажа, то ли на Роберта Планта. Он был в очках и не позволял нормам человеческого общения выдавить из себя улыбку. Первый раз он беседовал со мной и Биллом Хейдером. Он спросил Билла, понравилось ли ему играть врача, а потом спросил меня, каково заниматься, со мной сексом. Биллу этот вопрос не понравился, и он за меня вступился; но я сказала, что — все в порядке, что — примерно как с одним из тех артистов, которые стоят на коробках на углу, с ног до головы выкрашенные серебрянкой из баллончика. Непонятно, живые они или статуи, но раз в пару минут они слегка шевелятся. Единственное отличие в том, сказала я, что мне никто ни разу не дал доллар. (Необходимая поправка: вскоре после этого мой парень весьма щедро подсунул мне доллар под дверь. Я сидела на унитазе — сразу после секса — и смотрела, как доллар вползает в ванную, дожидаясь, когда мое тело соизволит пописать, чтобы не подхватить инфекцию мочевыводящих путей. Я смотрела на этот доллар — и чувствовала себя любимой.)
Почему-то тому же самому берлинскому журналисту разрешили потом вернуться и снова взять у меня интервью, на этот раз с Ванессой Байер, которая в «Катастрофе» играет мою подругу и коллегу. Он тут же перешел в наступление. По его вопросам стало понятно, что ему не нравится не только фильм, но и каждый сделанный мною вдох. Вот что он сказал дословно: «Почему вам кажется, что можно ставить людей в неловкое положение?» Когда он это произнес, я заметила, что у него порваны в паху штаны, и наружу торчит даже не одно, а оба яичка. Глядя ему в глаза, я сказала: «Не хочу вас смущать, но хотелось бы, чтобы вы прикрылись». Ванесса опустила глаза, увидела и кивнула, залившись краской. Она была согласна со мной, что яйца его были вроде того ответа, мой друг, что в воздухе повис — как поет Боб Дилан. Журналист глянул вниз, положил ногу на ногу, собрался и сказал: «О чем я?» Я ответила: «Вы меня спрашивали, почему я считаю, что можно ставить людей в неловкое положение».
После трехсот интервью, во время которых мне приходилось рассказывать, со сколькими я спала, а потом неуклюже переключаться на папину болезнь, я подумала: «В жопу, больше в жизни не стану сниматься в кино». Шучу! Я собираюсь работать в кино и дальше. Но с прессой столько встречаться больше не стану. И худеть не стану. Ну, хотя бы не настолько. Худой я выглядела по-идиотски. Моя большая, как капустный кочан, голова остается прежней, а все остальное уменьшается, и пропорции меняются. А ради чего? Побыть «женщиной в Голливуде»? Спасибо, не надо!
Вот, кстати, что может значить это «быть женщиной в Голливуде». Это значит — быть одной из многих злых, запутавшихся и дико голодных женщин, которые просто хотели стать актрисами или артистками. Которых заставили поверить, что это для них станет возможно только после того, как они прыгнут в пять тысяч обручей — в школе и колледже, в мерзких конторах агентов и менеджеров, в тихих церковных подвалах, где они до полусмерти разыгрывали одноактные пьесы и мюзиклы. Может быть, «женщина в Голливуде» это просто личность, которая занималась своим делом и пыталась воплотить свои мечты, — как и ее коллеги-мужчины. Но на полдороге ее, голодную и замученную, задержали. И ей пришлось отбиваться от безумных двойных стандартов и идиотских журналистских вопросов.
Если это и есть «женщина в Голливуде», то — ладно, может, я такая. Обвиняемая виновна.