Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваня улыбнулся:
— «Боевые»... Труха...
Ваня лежал весь забинтованный. Головные боли не прекращались, но настроение у него было хорошее. Впрочем, у Вани оно всегда было хорошее.
Мы с Юлькой открыли чемоданчик, вытащили все кулечки и сверточки и коробку с игрушками. Большая такая голубая коробка, и на крышке звери нарисованы. Юлька притихла, даже покраснела, но ждала молча.
— Дисциплина, — усмехнулся Ваня.
Первым выскочил бурый мишка. Он захлопал в медные тарелки и пустился в пляс. За мишкой пошли в круг две пушистые лисички, заскакал серый заяц, выскочили лягушата — прыгают, кивают головами. И последними мы выпустили клоунов — братьев Фрателлини. Братья хохотали рокочущими неживыми голосами и, как живые, стукали друг друга по головам.
Юлька была в восторге.
— Ваня! Ваня! Смотри, Ваня! — Она топала ножонками, и на макушке у нее подрагивал схваченный красной тряпочкой пучок льняных волос. Эту прическу придумала ей тетка Жаклин, соседка, у которой Ваня оставлял Юльку днем.
Потом я приготовила салат из отварного порея — «спаржи бедных», а Юлька получила роскошную грушу.
Я придвинула стол к кровати, подложила Ване еще одну подушку, и он полусидя обедал за столом с нами.
— А я думал, Вадим догадается рюмку водки прислать, — сказал Ваня.
— Думал — больной, не будешь.
— Ну да, больной... Глянь-ка в шкаф: там, кажется, от Юлькиного дня рождения немножко шабли осталось.
Я пошарила в шкафу и вытащила бутылку, посмотрела ее на свет:
— Ровно столько, сколько нам с тобой нужно, чтоб поднять бокал за баррикадника, во здравие его души и тела, — сказала я. — Ваня, ты просто изумительный.
— Я давно тебе это говорил.
Я поставила на стол два бокала. Юлька побежала к шкафу, принесла третий, поставила рядом и деловито влезла на свой стул. Я налила ей воды, и мы все трое чокнулись и выпили за «старого баррикадника» Ваню.
После обеда я уложила Юльку спать, а мы с Ваней тихо разговаривали, чтобы не разбудить малышку.
Ваня рассказывал о России, о черноморских бурях, о моей «той стороне».
В комнате с голыми стенами было уныло. Стол, шкаф, два стула, табуретка. На тумбочке знакомый серый переплет: «Вопросы ленинизма». Страницы заложены бумажками. Рядом стопка книг: «Капитальный ремонт», «Цусима», рассказы Григоровича, стихи Эдуарда Багрицкого.
— Советские коммунисты счастливые, не то что мы, «зарубежные русские», — сказал Ваня задумчиво.
— Ну так поезжай в Россию, Ванечка. И Вадим хочет.
— А кто меня туда пустит?
— А что? Ты коммунист!
Ваня молча посмотрел на меня.
Потом он заговорил, будто сам с собой:
— Ужас того, что со мной сделали, я осознал, только когда меня выбросило в Бизерте. Завезли шпингалета на другой конец земли! Беляцкие души! Вот когда возненавидел! Поверишь, плакал. Вплавь бы домой ринулся... Ты еще не знаешь, что такое ненависть, когда трудно на месте устоять от злости. Я, Маринка, злой стал. До конца дней буду бить сволочей, что землю пакостят.
Юлька заворочалась в кроватке. Я укрыла ее потеплее и вернулась к Ване.
— Мать, когда она про меня узнала, паралич разбил.
Ваня умолк.
— Ванечка, а потом, в Бизерте этой, как ты?
— Потом? Сестра написала адрес родственника в Каире. Стал пробираться в Каир — без денег, не зная языка, оборванный. Прибыл. Родственники — миллионеры, Заводы, дворцы, негры-слуги — сплошные черт-те что. Приняли сострадательно. — Ваня улыбнулся одними губами. — Ну, одели, обули, документы мне сделали, Предложили у них жить. По-русски это называется — нахлебником.
— Это чтоб ты — нахлебником?!
— Попросил у них взаймы — до Марселя добраться. Потом, когда на работу устроился, по копейке скапливал, вернул. Отправил переводом в Каир. Отышачил сколько-то в порту, в Марселе, стал пробиваться в Париж. Ну, а дальше — партия, женитьба, Юлька, смерть Сюзанн... Юльку бы мне в СССР отправить, в Россию бы...
Смеркалось. В домике напротив засветились окна.
— Я пойду, Ванечка.
— Посиди еще немножко.
— Договорились с Вадимом. Будет встречать на вокзале. Вадим к тебе приедет завтра, про демонстрацию рассказать. До завтра недолго. Ты попробуй засни. Проснешься — и уже завтра!
Ваня усмехнулся, медленно покачал головой.
— Дивчинка ты, дивчинка...
Поезд пришел из Парижа битком набитый. Стоял потом на пути, весь освещенный, праздничный какой-то. На большом циферблате было обозначено время отхода. Стрелки часов показывали девять минут восьмого. Я пошла в вагон и села у окна.
В вагоне почти не было людей. Поезд тронулся и стал медленно набирать скорость. Я смотрела в окно на стрелки и фонари, мимо которых мы ехали. Начался дождь, и скоро окно стало мокрым, и ничего нельзя было разглядеть. Я уткнулась в угол, и думала о Ваниной неприютной жизни, и сердце у меня сжималось.
На перроне меня ждал Вадим. Мы вышли на улицу. Моросил дождь, мелкий, противный парижский дождь. Мы весело шагали по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического света, а красные и зеленые светофоры зажигались вхолостую. Я старалась приладиться к размашистому шагу Вадима, и рассказывала ему про Юльку и про Ваню, и вдруг спохватилась:
— Вадим, а как демонстрация?
— Демонстрация? «На большой»!
— Что это — «на большой»? Хорошо, значит?
— Больше: дело идет к Народному фронту. Тропка к единству, кажется, пробита.
На бульваре Себастополь мы увидели открытое кафе. Железные шторы на дверях были наполовину приспущены.
— Зайдем? — спросил Вадим.
— Пошли.
Не выпуская руки Вадима, я нагнулась и стала пролезать. К нашему столику подошел хозяин. Гарсонов не было.
Сдув пену, Вадим жадно выпил кружку пива.
— Устал. Чертовски устал.
— Пойдем домой?
— Пойдем.
Глава тридцатая
Вадим подал просьбу о восстановлении в советском гражданстве. Написал биографию, ответил на все вопросы в анкетах и понес всё это в советское консульство, приложив и мои документы. Там сказали, что ответ надо ждать из Москвы.
И мы ждали. Внешне, казалось, у нас ничто не изменилось. Мы жили как раньше, но теперь жизнь будто раскололась надвое: наше «сегодня» вдруг стало временным; теперь