Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так проходили наши дни, ясные и счастливые. Память упорно отодвигала в сторону всё тревожное.
И только по ночам, когда за окном буйствовал океан и ветер шумел в темных деревьях, я вдруг просыпалась, и меня обуревал безотчетный страх, словно что-то нас подстерегало. Но рядом был Вадим, и оттого, что за окном была темнота и шумел океан, и буянил ветер, и кругом было все чужое, а мы вместе, одни среди всех, я успокаивалась.
Как-то раз я проснулась среди ночи от неистового рева океана. В комнату налетал бешеными порывами ветер, внося запахи моря. В открытое окно глядела огромная красная луна.
Я села на постели. Глухая, ничем не объяснимая тоска давила меня. Я долго смотрела на спокойное, покрытое ровным загаром лицо Вадима, потом тихонько тронула пальцами его веки. Вадим медленно приоткрыл глаза:
— Маринка, ты что не спишь? Болит что?
— Вади, мне ничего на свете не надо, ничего, только чтоб был ты.
— Я люблю тебя, Мариш. Моя последняя и настоящая любовь.
— Вади, если б ты только знал!..
— Что?
— Ничего. Я только очень, очень счастлива.
— Ну спи.
Но я заснула не сразу. Я еще довольно долго лежала, думая о разных вещах и глядя на спящего Вадима. Потом я отодвинулась, чтобы луна не светила мне в лицо, и лежала с открытыми глазами. Я слушала, как за окном буйствует океан и ветер шумит в темных деревьях, и смотрела на Вадима, Он крепко спал, и на лицо его падал свет луны. Я смотрела на покрытое ровным загаром лицо Вадима, а в открытое окно налетал бешеными порывами ветер, остро ударяя запахом моря, и глухая, неуемная тоска давила меня.
Сколько раз потом я вспоминала эту ночь! Сколько раз, проснувшись и облокотясь на свою подушку, я глядела на другую, неизменно и постоянно лежавшую рядом, в которой, казалось, и сейчас еще оставался запах лаванды, тот тонкий, едва уловимый запах лаванды, какой я чувствовала в ту ночь. И каждый раз вспоминала, что с тех пор я прожила без него полжизни, и вот живу в СССР, в России, — живу, всё еще живу, а его в этом мире нет уже целую вечность. Сколько раз...
Утром я открыла глаза и мгновенно зажмурила их: всё было залито потоками света. Вадим стоял у отворенного настежь окна. Привычно обжимая потухшую трубку длинными пальцами, он смотрел на меня.
— Ну, подымайся, Мариш, взгляни, какой нас ожидает день. — Он высунулся в окно: — Красотища сумасшедшая. Весь океан светится!
И, подбросив на руке зажигалку, прочитал:
Светить всегда!
Светить везде,
До дней последних донца...
Я не двигалась. Я решила, что не уйду из этой комнаты. Я никому не отдам мое утро.
— Ну, так как же? Встаем?
— Вади, давай с тобой завтракать без никого, здесь, в комнате. Хочешь?
— Очень. Только надо, чтоб еще и метрдотель захотел.
Вадим спустился к метрдотелю, но позавтракать в комнате нам не удалось...
Обычно мы спускались к завтраку рано, когда сад еще только поливали и гравий на дорожках был мокрый, трава влажная и за столиками — пусто.
Но как бы мы рано ни приходили, у входа в аллею уже стоял хозяин пансиона, месье Фабиани, в строгой черной паре, и густо напомаженная лилово-черная голова его блестела на солнце.
Месье Фабиани улыбался своей постоянной улыбкой и спрашивал, хорошо ли мы провели ночь, и если накануне он ездил в город, то привозил Вадиму газеты, и Вадим тут же торопливо раскрывал «Ле тан» и, пока мы шли к столику, просматривал передовую, и каждый раз на лицо Вадима набегала тень, и его тревога передавалась мне. Но мы садились за столик и делали вид, что никаких теней не было и никогда не будет.
Горничная Арлетт в кружевном фартучке и кокетливой наколке несла нам завтрак и, снимая с подноса кувшинчики и молочники, неизменно спрашивала, хорошо ли мы спали, и я говорила: «Великолепно, Арлетт!» — и помогала ей освободить поднос, потому что пансионеры «Орхидеи» уже начинали спускаться к завтраку.
Мы проглатывали завтрак, собирали наши «регары» и «таймсы» и спешили к морю, чтоб еще пустынным берегом пройти в наш закуток, подальше от усеянных людьми фешенебельных пляжей.
Солнце было жаркое, море голубое. Мы купались, обсыхали на солнце и опять ныряли в море. Плавая, я старалась держаться между волнами и не давать им захлестывать меня. Потом я лежала на прокаленном солнцем берегу и, прикрыв глаза, слушала слитные голоса в воздухе и всплеск воды и думала, что хорошо бы, пока тут, забыть про газеты, про фашизм, что несет людям войну, и вообще про всё, что мешает жить. Немножко забыть. Чуть-чуть забыть. Чуть-чуть счастья, простого человеческого счастья...
Может быть, мы вернемся в Париж, и там уже пришел из Москвы ответ. Может быть, нас вызовут в консульство: «Ну, Костровы, собирайтесь, вы советские граждане...» — и мы поедем в Россию. Может быть, там, в России, начнется наша настоящая жизнь. Постоянная — не по каплям, между двумя выпусками всех этих «таймсов» и «гренгуаров».
И меня внезапно охватил восторг, и мысли мои, словно по мягким волнам, поплыли по неведомо-таинственной России: на Кавказ! В Сибирь! На самый юг России и на самый север России! За Полярный круг! Где вечная ночь и где северное сияние и собаки вместо такси! Жить в Ленинграде, и жить в Москве, и жить в Ярославле, где Степан Гаврилович, и в Мещерах, где Вадим...
Приедем в Париж, а там уже визы. Собраться недолго. Несколько дней — и мы в Москве. И уже живем... где мы живем? Как она называется, наша улица?
— Вадим, какие улицы в Москве?
— Как — какие улицы?
— Называются как?
— По-всякому.
— Ну, какие ты знаешь?
— А зачем тебе?
— Надо.
— Чистые пруды.
— Чистые пруды? Это улица — Чистые пруды?
— Улица.
— А центральная — как?
— Улица Горького.
— Максима Горького — улица?
— Да, Максима Горького.
Вечерами мы будем ходить на улицу