Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он плюнул себе на палец и потер лодыжку поручика. На руке остался синий след.
– Вином, значит, лечите?
Тот кивнул.
– От этой бурды и цвет. Лучше б, ей-богу, один раз как следует напились.
Доктор был посрамлен. Нога спасена.
– Массируйте снизу вверх до колена. И ступню от пятки к пальцам. Вот так. – Шурка показал. – Сами сможете?
Александров закивал, стараясь поскорее обуться.
– А вы откуда знаете?
– Меня лошадь не лягала? Кость цела, и поехали. – Бенкендорф старался говорить нарочито грубо, как с товарищем. А сам видел, как беднягу от одного движения сильных чужих ладоней по голени аж пробила дрожь. Поручик непроизвольно выпрямился, потянулся всем телом и тряхнул волосами.
Мужчина, значит, в женском теле? «Не буди меня, мати, рано на зоре». Можно и разбудить. Только что потом? Зла не хватало на мужей, не способных доказать жене, кто она такая.
– Не смотрите на меня так, – потребовал Александров. – То, что вы знаете мою тайну, еще не дает вам право…
– Я слышал, барышни на вас вешаются?
Щеки поручика занялись сухим румянцем.
– Вы бывали с ними?
– Какой позор! – Тот вытаращил глаза.
– Попробуйте, – посоветовал генерал. – Не то чтобы это правильно. Но одиночество хуже.
* * *
В штабной избе командира авангарда ожидал пакет аж из Комитета министров. Это было нехорошо. Совсем нехорошо.
По прочтении Александра Христофоровича аж затрясло. Захотелось руки вытереть о штаны. Как будто им в войну дела другого нет! Расследуют возмущение крестьян под Волоколамском в селе помещика Алябьева. С глузду съехали! Ну? И что там было? Отказали в повиновении приказчикам. Свели со двора всех лошадей. Говорили, что теперь они «не барские», а «французские».
Ему вменялось в обязанность отловить и расстрелять зачинщиков. Еще чего! И разоружить остальных. Час от часу не легче. Остаться глухим и слепым, не зная, что делают враги? Где находятся? К чему готовы?
Шурка пришел в благородное негодование. Даже кипение. Написал ответ Винценгероде и с ним в руке сам поехал объясняться.
– Я не могу разоружить руки, которые вооружил!
Генерал обедал и не любил прерывать пищеварение глупыми разговорами. Он обладал той железной немецкой флегмой, которой так не хватало его подчиненному. Просто горючий порох!
– Александр, вы сами, как француз. Сядьте, расскажите толком.
Вместо ответа Бенкендорф протянул рапорт. Такое стоило прочесть. «Крестьяне, которых губернатор и иные власти именуют возмутителями, не имели и тени злого умысла. При появлении неприятеля их бросили и господа, и наглые приказчики, вместо того, чтобы воспользоваться добрым намерением своих людей и вести их против врагов. Имеют подлость утверждать, будто поселяне именуют себя “французами”. Напротив, они избивают, где могут, неприятельские отряды, вооружаются отобранным оружием и охраняют свои очаги. Нет, не крестьян надо наказывать, а вот стоило бы сменить чиновников, которые не разделяют духа, царящего в народе. Я отвечаю за свои слова головой».
Винценгероде прочел, вытер рот салфеткой и долго испытующе смотрел на подчиненного.
– Желаете, чтобы это пошло в Комитет министров?
Шурка кивнул.
– Вы отчаянный человек.
Лет через двадцать Александр Христофорович нашел свое письмо, подшитое к «Журналу» Комитета. И страшно собой возгордился. Орел. Тогда он уже мог никого не бояться. А вот в двенадцатом году, «среди отчаяния, когда, казалось, покинул Бог и торжествует дьявол», Бенкендорф просто извелся. Устал. А главное – своими глазами видел волоколамских крестьян. Перебили тысячную партию и чуть не на руках носили стряпуху тамошнего казначея, которая с перепуга сначала забилась от врагов в чулан, а когда те вломились, зарезала двоих кухонным ножом.
Девка была в панике, и прискакавший на место генерал едва отбил ее у восторженной толпы.
– Я бы никогда… – повторяла она. – Никогда… Они сами…
«Имя изменников принадлежит тем, кто в такую минуту осмеливается клеветать на самых усердных защитников Отечества».
* * *
Обнаружились страшные вещи: литовские уланы были под Бородино, а еще раньше в деле под Смоленском. И когда Бенкендорф разрешил поручику один раз, запершись в своем присутствии, как следует напиться медовухи, тот порассказал об ужасах. И даже показал дырку в предплечье. Навылет. Можно было засунуть палец и подразниться с другой стороны.
– Как же вы? А лазарет? Перевязки?
Александров махнул рукой.
– Да я даже и перевязывать не стал. Так заросло. Как на собаке.
По его словам выходило: дома все одно хуже.
– Моя матушка, – говорил он, спотыкаясь языком о твердые звуки, – р-редкая стер-рва. Всю жизнь буб-бнила, как ужасно р-родиться ж-женщиной. Уж не знаю, отец-то у меня предобр-рый. Какую непр-риятность он ей сделал?
Александр Христофорович хотел, чтобы поручик выговорился. Сколько человек может себя держать? Сорвется. А так еще месяца на два-три будет запас прочности.
Серж ходил вокруг избы мрачный, как если бы друг решил с кавалерийской дамой в амуры играть.
– Значит, мать внушала вам отвращение к женской должности?
– Она н-начиталась К-казановы, про графиню д’Юрфе. Ну ту, что хотела поср-редством магии з-зачать сына и пер-реселить в него собственную душу. Бр-редила. Ждала мальчика. А тут я – наказ-зание Господне.
– Ваша матушка участвовала в ритуалах? – поразился Шурка. Он знал, что доморощенные мистики отваживались на многое. Сидели в Елабуге, а умом вращали вселенную.
Александр Христофорович держал свою кружку полупустой, а поручик пил, не закусывая, и быстро хмелел.
– А куда бы, простите за любопытство, делась ваша душа? – Бенкендорф пригубил медовухи, благословив родителей за вполне традиционный способ производства детей.
– Н-не знаю, – поручик уже лежал кудрями на столе. – Н-наверное, у меня бы ее не б-было. Но что-то пошло не так.
Ясное дело. Не надо лезть в процесс мироздания. Явится такой вот кадавр: сам себе не рад и что делать не знает.
– Но ведь у вас есть брат?
– Мл-ладший. – Поручик уже засыпал, и Шурка вскинул его на руки, чтобы отнести на лежанку.
– И ваша матушка не сумела переселиться…
– Отец все пр-ресек. – Александров нашарил подушку и сладко заулыбался. – Только вы не д-думайте, б-будто я не люблю свою семью. Очень люб-блю. И отца, и б-брата.
А мать? А ребенка? А мужа? Господи Боже мой, вот так живешь – ноешь. Думаешь, тебя не приголубили. Посмотри вокруг.
* * *