Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Странное влияние имел на меня отец – и странные были наши отношения. Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу – он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною… только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины – и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато когда он хотел, он умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась – я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником… потом он так же внезапно покидал меня – и рука его опять отклоняла меня – ласково и мягко, но отклоняла.
На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение); раз – всего только раз! – он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть не заплакал… Но и веселость его и нежность исчезали без следа – и то, что происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее – точно я все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое, светлое лицо… сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к нему… он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет меня по щеке – и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже похолодею. Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно. Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришел к тому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое и насладился этим другим вполне. «Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать – в этом вся штука жизни», – сказал он мне однажды. В другой раз я в качестве молодого демократа пустился в его присутствии рассуждать о свободе (он в тот день был, как я это называл, «добрый»; тогда с ним можно было говорить о чем угодно).
– Свобода, – повторил он, – а знаешь ли ты, что может человеку дать свободу?
– Что?
– Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы. Умей хотеть – и будешь свободным, и командовать будешь.
Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить – и жил… Быть может, он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться «штукой» жизни: он умер сорока двух лет».
А вот что рассказывает об отце самого Ивана Сергеевича Анатолий Федорович Кони: «Отец писателя «красавец-мужчина», поправивший свои дела женитьбой на богатой некрасивой девушке, был человек равнодушный ко всему и в том числе к детям. Ограничась относительно их ролью чистокровного производителя, он покорно склонял свою выю под иго жены. Его совершенно обезличила и обезволила эта женщина».
Похож? Очень похож. И все же – не до конца. Петр Васильевич вовсе не выглядит «обезличенным и обездоленным»: в повести роль жертвы достается как раз его жене. Образ самовластной «дикой помещицы» пригодится Тургеневу для рассказа «Муму», в котором прототипом московской барыни, хозяйки Герасима будет тоже мать писателя. В этой же повести он нарочно смягчил ее черты, показал страдающей и оскорбленной.
Николай Михайлович Чернов, научный консультант музея-заповедника И.С. Тургенева «Спасское-Лутовиново», доказывает, что и образ Петра Васильевича из «Первой любви» не является точным портретом Сергея Николаевича. Он пишет: «Сергей Николаевич Тургенев, как выразилась одна дама, друг их дома, «был хорошим отцом и сыном». Теперь, зная работы М.К. Клемана, Т.П. Ден, В.А. Громова и других, мы можем смело повторить: да, был прекрасным отцом. Его неправомерно вполне отождествлять с Петром Васильевичем, героем «Первой любви». Он приучал своих мальчиков к строгой мужской жизни, нанимал им лучших наставников, сам был чутким педагогом. Он требовал от сыновей аккуратности, терпения в любом деле, не допускал потворства. И при этом оставался заботливым и нежным родителем»[23].
Именно так работал Тургенев: имея перед глазами портрет хорошо знакомого ему человека, он брал из него те черты, которые нужны были для создания художественного образа, и «дарил» их своему герою. И в повести «Первая любовь» мы можем увидеть еще один пример такого «избирательного портрета».
* * *
Судьба сделала семью Володи соседями юной и прекрасной княжны Зинаиды и ее старой матери.
Вот какой впервые видит свою юную соседку Володя:
«На поляне, между кустами зеленой малины, стояла высокая стройная девушка в полосатом розовом платье и с белым платочком на голове; вокруг нее теснились четыре молодые человека, и она поочередно хлопала их по лбу теми небольшими серыми цветками, которых имени я не знаю, но которые хорошо знакомы детям: эти цветки образуют небольшие мешечки и разрываются с треском, когда хлопнешь ими по чему-нибудь твердому. Молодые люди так охотно подставляли свои лбы – а в движениях девушки (я ее видел сбоку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое, что я чуть не вскрикнул от удивления и удовольствия и, кажется, тут же бы отдал все на свете, чтобы только и меня эти прелестные пальчики хлопнули по лбу».
Мы почти ничего не знаем о внешности девушки, только о том, что она была высока и стройна. Но зато Тургенев рассказывает нам, какое впечатление она произвела на Володю: «Что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмешливое и милое». И, собственно, вся повесть будет посвящена разгадыванию Володей характера Зинаиды: почему она выглядит хрупкой и трогательной и в то же время обладает какой-то странной властью.
Володя приходит в гости к Зинаиде и ее матери и получает возможность рассмотреть вблизи девушку, которая так его интересует. И снова ему прежде всего бросается в глаза, что ее лицо постоянно меняется, отражая ее мимолетные чувства:
«Молодая девушка продолжала глядеть на меня с прежней усмешкой, слегка щурясь и склонив голову немного набок».
Потом:
«Княжна села, достала связку красной шерсти и, указав мне на стул против нее, старательно развязала связку и положила мне ее на руки. Все это она делала молча, с какой-то забавной медлительностью и с той же светлой и лукавой усмешкой на чуть-чуть раскрытых губах. Она начала наматывать шерсть на перегнутую карту и вдруг озарила меня таким ясным и быстрым взглядом, что я невольно потупился. Когда ее глаза, большею частию полуприщуренные, открывались во всю величину свою, – ее лицо изменялось совершенно: точно свет проливался по нем».
И еще несколькими минутами позже:
«Я воспользовался тем, что она не поднимала глаз, и принялся ее рассматривать, сперва украдкой, потом все смелее и смелее. Лицо ее показалось мне еще прелестнее, чем накануне: так все в нем было тонко, умно и мило. Она сидела спиной к окну, завешенному белой сторой; солнечный луч, пробиваясь сквозь эту стору, обливал мягким светом ее пушистые золотистые волосы, ее невинную шею, покатые плечи и нежную, спокойную грудь. Я глядел на нее – и как дорога и близка становилась она мне! Мне сдавалось, что и давно-то я ее знаю и ничего не знал и не жил до нее… На ней было темненькое, уже поношенное, платье с передником; я, кажется, охотно поласкал бы каждую складку этого платья и этого передника. Кончики ее ботинок выглядывали из-под ее платья: я бы с обожанием преклонился к этим ботинкам… «И вот я сижу перед ней, – подумал я, – я с ней познакомился… какое счастие, боже мой!» Я чуть не соскочил со стула от восторга, но только ногами немного поболтал, как ребенок, который лакомится.