Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вяг. Иванов изначально понял Ницше гораздо вернее – как страстного апологета неоязычества, не нашедшего при этом в собственной судьбе возможностей для действительной реализации своих идей. Иванов замыслил осуществить в жизни то поклонение Дионису, на которое не отважился Ницше: в статье «Ты еси» (позже переработанной в трактат «Anima»), он предпринял мистико-антропологическое обоснование дионисизма, который – доморощенно – практиковал в своей башенной общине[298]. Считая себя пионером новой религиозной реформации, Иванов мечтал о наступлении эпохи органической культуры, об учреждении трагических всенародных действ, – о культовом «воскрешении» языческих богов, которым у Ницше отводилась лишь условная роль ознаменования метафизических или эстетических категорий. И Иванов, и Бердяев из собственных первичных интуиций, отчасти созвучных мирочувствию Ницше, выводили концепции, которые считали христианскими; их правомерно расценивать как образцы христианства постницшевского.
Для Андрея Белого Ницше был мостом к антропософии Р. Штейнера. Опять-таки, Белый «вчувствовал» в ницшевские тексты собственный интерес к эзотерике, усматривая в них тайные пророческие смыслы: родоначальник новой религии, Ницше, по его мнению, провозглашал апокалипсическую эпоху, вещал о близком пришествии апокалипсического Христа. Впоследствии, познакомившись в 1912 г. со Штейнером, Белый всем сердцем принял Христа антропософского – «пятое Евангелие» Штейнера сделалось для русского мечтателя осуществлением пророчества, зашифрованного в «Заратустре» Ницше. – В своей «Автобиографии» (1925) М. Волошин заметил, что духовно родился он в год смерти Ницше и Соловьева: впервые прочитанные в 1900 г. их сочинения («По ту сторону добра и зла» и «Три разговора») дали ему возможность «взглянуть на всю европейскую культуру ретроспективно <…> и произвести переоценку культурных ценностей»[299]. Выше мы поставили Волошина в ряд софиологов; да, в поисках Софии мыслитель-поэт
…исследил земные тропы
От Гималайских ступеней
До древних пристаней Европы, —
и опознал в конце концов ее лик в чертах Владимирской Богоматери [300]. Но и Ницше в умственном мире Волошина занял место, сопоставимое разве что с его ролью во взглядах Шестова или Иванова. Как и последний, Волошин мечтал о возрождении древнего культа, – но ему, по натуре эстету, импонировал не Дионис (как склонному к «оргийным» переживаниям Иванову), а Аполлон – покровитель искусств. Под знаком Аполлона, второго греческого божества, отмеченного вниманием Ницше, развивалась и философия искусства Волошина[301]. Коктебельского мыслителя мало занимала судьба Ницше (в отличие от отношения к последнему Белого, Шестова, отчасти Иванова), даже и суть его творчества: Ницше дал ему понятийно-терминологический аппарат для теории искусства («аполлинийский сон») и направил волошинские неоязыческие искания в подходящее русло.
От Диониса к Христу
Наша героиня Евгения Герцык разделяла интересы своих знаменитых друзей, – потому ее духовный путь был извилистым, шаг нетвердым. Придя в 1910-х гг. к православной Церкви вместе со своим окружением (прежде всего с сестрой Аделаидой), в советское время Евгения отошла от православия. Она осталась в стороне от христианского исповедничества – просто не поняла, что живет в эпоху такого цветения святости, какого Церковь не знала со времен раннехристианских гонений. Однако она несла свой личный подвиг, свидетельствующий о подлинно христианской глубине ее души, о сокровенном терпении и милующей любви: на протяжении не одного десятилетия Евгения ухаживала за женой своего брата Владимира, прикованной к постели тяжелой болезнью. Судьбы Любови Александровны Герцык и Евгении Казимировны были таинственно связаны: всего через несколько месяцев после кончины золовки последовала смерть Е. Герцык в феврале 1944 года…
«Приватная религия» Евгении Герцык была прорастанием семени, заброшенного в ее душу не кем иным, как Ницше; ее искания суть перипетии именно постницшевского христианства. Богом, в которого уверовала двадцатилетняя слушательница Высших женских курсов, был отнюдь не Христос, а Дионис, чей образ увлек ее доброе сердце страданием беспросветным, не снятым воскресением: «Над моими плутаньями в те годы стояло одно имя – Дионис». Шестов, «духовный дядюшка», которому она по наивности открылась, забыв про его иудейскую закваску, разумеется, ее не поддержал, хотя религию «Диониса» она в тот момент понимала вполне в духе шестовского «апофеоза беспочвенности» – «боль и восторг, вера и потеря веры – все равно, все наваждение Диониса»[302]. Одинокие религиозные мечтания Евгении нарушались разве что разговорами с ближайшей подругой по курсам Софьей Герье, убежденной теософкой. – Но вот в 1906 г. Евгению знакомят с Вяч. Ивановым, в общении с которым она нашла поддержку своему пристрастию к Дионису. «Искуситель для других», он привязал к себе девушку, наделив ее ролью «сестры» по подсказке своего любовника С. Городецкого. «Зазывание Вакха, потрясание тирсом для него не пустая игра»[303], – и, видимо, Евгения не раз убеждалась в этом: недаром ведь и Волошину Иванов виделся в образе «зазывателя» то ли Вакха, то ли Эроса[304]. Однако, заглядывая вместе с Ивановым в «глубины сатанинские» (Откр 2: 24), Евгения этим совершенно окольным путем – от противного – шла к Христу. В 1913 г. она напишет Вере Гриневич: «С его (Иванова. – Н. Б.) помощью загорается все сильнее любовь к Христу»[305]: такой была устойчивая – промыслительная парадигма их отношений. Евгении надо было до конца исчерпать свою веру в «Диониса», всем существом ощутить гибельность языческого пути в XX веке, чтобы уже раз навсегда принять в свое сердце Христа. В какой-то момент всего один шаг отделял ее от участи «ученика Диониса» Ницше, она уже ощущала первые признаки надвигающейся ночи безумия…
В расчете на полное невежество интеллигенции в области религии Иванов называл свои сомнительные идеи христианскими. В числе прочих доверилась ему и Евгения: «Христианство в истолковании Вяч. Иванова было тем откровением, которое я давно ждала» [306]. В этом «откровении» бродила закваска ницшевского язычества, восполняемого некими «последними