Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Публика была счастлива (бог должен изредка спускаться в массы), когда из рукава выдергивал шпаргалку (страус их тоже перевозил). Письмо той к этому, эпитафия на варварской латыни, граффити от Пскова до Лиссабона, цифирь Брокгауза, русско-французский разговорник времен Тургенева — «благоволите растопить камин, озяб с дороги, вымокла крылатка»… Помню из Виолле-ле-Дюка — «мы восстанавливаем не только то, что было, но чего не было, но могло бы быть».
Annette говорила, Вернье посеял портфель в Кельне (в качестве дополнительного приношения волхвов — ну да, пошучивал), может, поперли потомки угнетенных — приемыши Европы на одре? — (вообразите, какой рычал франко-конголезский фак над потрохами страуса! — Annette заливалась, как Андрей исполнил эту драматическую мизансценку, впрочем, умел мычать фонетику каких угодно жертв колониализма). Да, страус его кормил, подставлял крыло (между прочим, — просвещал Вернье, — в старой Бухаре лечили хвори питьем из миски, из которой сам страус жажду утолял; знали? нет), но было бы смешно объяснять его летающий успех нелетающей птицей.
Тот случай, когда я готов оскоромиться цитатой из Джорджа Терруанэ: «От всех жизненных странствий остается лишь пыль на башмаках» (явная аллюзия на «Башмаки» Ван Гога, значит, и на тяжбу о «Башмаках» Хайдеггера и Дерриды — читателям щекотно сознавать причастность к кругу избранных — Лена напрасно дулась из-за «щекотно сознавать»). Что ж, и от дорог Вернье немного: «Утро в Константинополе» (все-таки о «русских облаках» никому в голову не набредет), стишки на случай («Раз по улице Тверской / Прогулялся уд нагой. / Встретил барышню для вду, / К сожалению, не ту» — вероятно, я пристрастен, но, идя по Тверской, бормочу эти строчки и сверяю интуицию поэта с прохожими обоих полов; если же сверну к Никитским воротам, то вспоминаю из романса, который он пел и который выдавал за белоэмигрантский, но все знали, что это его собственный: «Помнишь, нам Пушкин встречался, / Не Александр, а другой, / Но, как и мы, он венчался / Русскою снежной зимой. / Пусть разбросала судьбина / Нас в чужестранной земле, / Нету забыть нам причины / Розу в февральском окне»), поэма о Вийоне (которой не было или все же была? — нам он читал пролог, стилизованный под французский язык XV века), «Теория ворот» (бога ради, не повторяйте вслед за Землеройкой, что при всей цивилизационной дискуссионности должна была бы стать обсуждаемым нарративом; «ворота» выламывают в разное время и в разном месте — 1789-й, 1917-й — что там, впереди?), «женское лицо стоит всего прогресса» (я уже говорил), он был сам по себе, а это, знаете ли, редкость в мире, где как будто отсутствует рабство, и еще — он к жизни своей не относился всерьез, много вы встречали таких людей?
31.
Рождение 143-го ребенка тоже радует (речь о «Поисках прекрасной эпохи», хотя, конечно, цифра от балды, я не столь фертилен). Вялые звонки, не только вялые — Землеройка, например, осчастливил, что я высказал больше, чем сам мог предполагать, да, много больше, и это начало давно назревшей дискуссии (монолог на пятьдесят две минуты — глянул таймер — да, и я обожаю слово «назревший» — вероятно, я был несколько резок с Леной, попросив, елику возможно, не раздавать мой номер направо-налево, вширь-вглубь — «Ты сбрендил? Склеротик, сам диктовал»). Респекты при встречах. Джефф — он так и не овладел русской речью, во-первых, японский подорвал его лингвистические способности, во-вторых, главное понимает, главное — в глазах, но у статьи-то (ха-ха-ха-ха) глаз нет, и ты переведи главное. «Джеффи (мне не хотелось его мурыжить, когда рядом Грейс), главное — мы склеим ласты. Не исключено, что уже, просто не в курсе. Вряд ли тебя это сильно расстроило». — «Как сказать». Между прочим, мой лапидарный синопсис был продиктован патриотическими соображениями — по отношению к русскому языку — хотел заинтриговать английского лентяя.
Таньке понравилось в финале: «Там, где ты свернул на бессмертие — арс лонга и всё такое… Скована жизнь — свободно искусство и всё такое…» Не стану врать, что мнения Лены ждал как мальчик (в данном случае правильнее вписать «отец»), но все же: «Да… прекрасно, прекрасно… было бы лучше без саморекламы… но так у тебя всегда… ты же не можешь по-другому, правда?..» Боже упаси, не хотела кольнуть (ее слова), ты, что, перепил на радостях? (ее слова), когда попрощались («Ты не обиделся?» — прозвучало почти неприлично, с интонацией Маленькой О., кстати, Лена ее разок видела, удивлялась — «Странная особа, бр-р-р, странная. Весь вечер сверлила щучьим взглядом, давно знаешь? странная»), я почти не впадал в конголезское буйство — тут у нее инстинкт материнства, распространяемый на всех: подруг, друзей, однокашников, садовницу, шофера, — разумеется, их отпрыски прежде всего вовлекаемы в теплый мир безбрежной заботы — даже бывших подруг, бывших друзей и (как без них — жертв жестокости) собак, кошек. От открытия собачье-кошачьего приюта здравый смысл удержал (или здравый Кудрявцев?). Но помню, например, молдавскую бабищу с прозвищем Бегемот (мыла окна у них на Истре, тайна ремесла — поплевать, потереть, откинуть голову, полюбоваться, дрогнуть наливным плечом из-под бретельки фартука, если рядом плетется мужской экземпляр, да хоть бы я — сколько окон? двадцать пять? тридцать пять? Вернье подтрунивал, припоминая затею Велико-французской вонюции — «налог на окна» — иногда у Кудрявцева замыкание юмора, но Лена хохотала), так вот Бегемоту требовались не деньги, вернее, не только деньги, а штамп постоянного жительства в Москве, лучше бы муж с московским штампом. Первое — мелочь (щелчок Кудрявцева), второе, как выяснилось, тоже (щелчок Хатько, у нее, кто бы знал, ассортимент мужей лежалых, но годных). Однако