Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Времена меняются, Макар Денисович.
— Пустое! Что вы знаете про времена моей молодости? Как сравнивать можете? Это я могу: я тогда был и теперь есть. А вы только нынешнее спокойное и зажиточное время знаете.
— Зажиточное? — хмыкнул Юдин. — Да вы посмотрите правде в глаза, Макар Денисович.
— Вы, молодой человек, мне на правду не указывайте, — постучал старик пальцем о стол. — Вон, к примеру, мать её, — он кивнул на Эльзу, — профком в клубе возглавляла. А что она умела-то? Почему посадили в это кресло? Да потому, скажу я вам, что умела она вовремя юбку задрать перед нужным мужиком. Да, внученька, мать твоя вертихвостка была знатная. Сколько я ремнём её обхаживал, да только не помогло. Слаба на передок была.
— Зачем ты маму обижаешь, дед? Мне ведь горько слышать такое.
— А мне не горько? — засмеялся он почти радостно. — Моя ведь кровинушка-то! Но я не плачу. Как вышло, так и вышло…Это ты в неё пошла.
— Куда в неё? — надулась Эльза.
— В гулянку любишь играть. До серьёзного дела у тебя охоты нет. Только бы веселиться.
— А почему бы мне не веселиться, если жизнь позволяет? — с вызовом спросила Эльза. — Бог милостив, войны нет, можем спокойно жить.
— Вам бы только гулять да развлекаться, — не меняя своего весёлого голоса отозвался дед. — О своём удовольствии думаете только… Да где б вы сейчас были, детки, если бы мы в ваши годы думали только об удовольствиях? А мы батрачили на вас, на будущее страны, в которой вам жить.
— Не сильно ж вы набатрачили, — глаза Юдина потемнели. — Все силы, похоже, на партсобрания растратили. А страна как была без дорог, так и осталась.
— А ты, женишок, что в своей жизни успел сделать? — дед впервые за весь разговор согнал улыбку с лица. — Ты для людей-то что-нибудь построил? Коров надоил? Может, преступника какого поймал? Или ту самую дорогу асфальтом закатал? Что ты сделал такого, что даёт тебе право осуждать нашу родину?
— Да плевать я хотел на такую родину! — отмахнулся Юдин.
Эльза под столом толкнула его ногой. Она знала своего деда. Макар Денисович был большевик до мозга костей. Несмотря на то что принадлежал он к семье раскулаченных и познал в детстве горечь унижения, он свято верил в справедливость советской власти и с прекрасное будущее Советского Союза. При нём нельзя было произносить при нём слова, которые позволил себе бросить Юдин.
Старик недоумённо перевёл взгляд на внучку, похлопал глазами.
— Это кто? — спросил тоненько и потыкал пальцем в сторону Юдина. — Это кто?
— Это Коля, — смущённо ответила Эльза.
— Кто он такой? Он что? Он чей хлеб ест? Он по чьей земле ходит?
— Дед, успокойся.
— Да кто он такой? Его родина вскормила, образовала, работу дала! Да ты знаешь ли, щенок безмозглый, каких нам сил стоило страну эту поднять из разрухи, когда вокруг только битый кирпич и уголь на полях? Ты, может, на улице, под открытым небом живёшь? Ты, может, нищенствуешь? Чего тебе надо? Откуда ты взялся такой?
— Откуда и все, — Юдин отвернулся. — И не надо всех этих патриотических слов. Я уж их наслушался вдоволь, из ушей течёт.
— Да что ты сделал в жизни своей?
— Что сделал, то сделал, — резко оборвал Юдин. — Уж о себе позаботился как смог…
Через несколько минут он шагал с Эльзой по засыпавшей улице. Они молчали.
— Зря ты так, — проговорила наконец Эльза. — Он у меня дед хороший.
Юдин молчал.
— Теперь небось всю ночь спать не будет. Коля, ты всё-таки несдержанный какой-то…
— Плевать.
— Ну, как-то надо о других-то немного думать…
— Плевать мне на других.
Эльза остановилась и взяла его за локоть:
— Плевать? И на меня плевать?
— Прости, Эля, — он поспешил обнять её. — Я не то сказал. Я про других… Про всё это… — он обвёл рукой тёмную улицу. — Про эти дома кривые, фонари разбитые, асфальт раскуроченный… Терпеть не могу эту грязь…
— А что ты можешь изменить? — с грустью спросила она, держа голову у него на плече.
Он отстранился:
— Есть страны, где всё выглядит иначе, Эля… Почему кому-то посчастливилось родиться там, а нам приходится жить здесь?
— Не знаю…
В окне дома виднелся силуэт Макара Денисовича. Он смотрел вслед удалявшейся паре, словно хотел что-то крикнуть. Но не крикнул, не позвал, не остановил.
«Что за народ пошёл…»
Почему-то перед взором возник зимний пейзаж 1942 года. По дороге, вдоль которой лежали трупы лошадей, брёл лыжный батальон — дети лет семнадцати, все с автоматами, клинками, шанцевым инструментом на ремнях и свёрнутыми плащ-палатками за спиной. Они выглядели нестерпимо измучено, то и дело останавливались и валились в снег, принимая странные, трогательные, беззащитные позы. Макар Денисович вспомнил их усталость и тоску.
«Да, минули те времена, — вздохнул он и почувствовал острое сожаление, ударившее его в грудь, как острый нож. — А ведь как славно жили!»
Он не мог внятно объяснить, что же было хорошего в той полуголодном существовании, полном тревог и неопределённости. Впрочем, определённость была — будущее, которое надо было отвоевать и построить. Была светлая радость в груди, радость за детей, которым предстояло родиться в том будущем. И ради этого будущего семнадцатилетние мальчишки поднимались из-за брустверов и с криком «Ура!» наступали под шквальным огнём противника, именно осознанно наступали, пересиливая страх, а не бежали безвольно, как стадо баранов.
Макар Денисович снова увидел тот лыжный батальон, вспомнил, как подошёл к одному из тех ребят, свернувшемуся калачиком на снегу, как в детской постели, и сказал:
— Держитесь, мальцы, держитесь.
Ему хотелось сказать им что-нибудь ободряющее, хотелось обнять и расцеловать их, но он не нашёл никаких слов.
«Какие люди были!» — Макар Денисович всхлипнул и отвернулся от окна.
Всё больше и больше срастаясь со своей работой, Смеляков начал замечать разницу между советскими гражданами и иностранцами. Возвращаясь после дежурства в общежитие, он входил в метро и сразу окунался в атмосферу серости, которая раньше совсем не бросалась ему в глаза: люди вроде бы смеялись, шутили, разговаривали друг с другом, но во всём этом Виктору виделось что-то необъяснимо-печальное, некая скрытая, но почти физически осязаемая придавленность. Финны, с которыми Смеляков соприкасался ежедневно, поражали его своею — не беспечностью, нет, они были насквозь пропитаны своими обязанностями и ответственностью — необременённостью, раскрепощённостью. Их не тяготил груз идеологической строгости и морали, которые довлели над советскими людьми. Иностранцы позволяли себе рассуждать о жизни, не оглядываясь на постановления партийных и комсомольских собраний. Когда Виктор узнал, что за рубежом вообще не было такого понятия как партия, он был потрясён. То есть партий в капиталистическом мире насчитывалось превеликое множество, но ни одна из них не указывала народу, как надо рассуждать, как жить.