Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что-то я не то думаю… Если следовать моей логике, то получается, что нам диктуют, как жить… Но ведь это неправда! Нам никто ничего не диктует! Мы свободны, мы имеем все необходимые права, мы можем поступать, как хотим…»
Он вспомнил Аули, горничную военного атташе. Она была самой очаровательной девушкой из всех встречавшихся ему в жизни. Её внешность не поддавалась описанию, ни один поэт не сумел бы запечатлеть на бумаге её облик, потому что от Аули исходила энергия, не подвластная ни человеческой руке, ни человеческому слову. Аули воплощала собой чудо, явившееся в мир с целью доказать существование чего-то такого, что выходило за рамки человеческого понимания. Виктор не решился бы назвать Аули красавицей. Её прямой носик был излишне округлён на кончике, её губы были слишком полны, а глаза казались чересчур большими, но всё это, собранное воедино, складывалось в исключительно нежный облик, одновременно по-девичьи прозрачный и по-женски осязаемый. Природа одарила её изящным телом, которое великолепно смотрелось в любом наряде, и в этом молодом теле, выточенном гениальным резцом природы, таился источник непреодолимого влечения. Виктор иногда отворачивался, чтобы не видеть Аули, когда она выходила из посольства. Притягательность её была столь огромна, что Смеляков пару раз даже готов был протянуть руку к девушке, чтобы прикоснуться к её лицу, но вовремя одёргивал себя. Эти два раза всерьёз напугали его: никогда он не замечал за собой ничего похожего. Он впервые подумал, что слово «чары» было не пустым словом и что он попал под действие этих самых чар. От Аули исходил лучистый аромат нежности. С таким явлением Смеляков прежде не сталкивался.
«А ведь она поглядывает на меня, да, поглядывает… Но мне нельзя, нельзя! Ёлки-палки, как жить под таким прессом запретов?!.. Значит… вот она — стена между людьми, вот граница… И почему нельзя-то? Почему я непременно должен сболтнуть иностранке какой-то секрет? В конце концов, не все они шпионы… Чёрт возьми, у меня мурашки по коже, когда Аули проходит мимо меня. У меня в голове помутнение наступает, и избавить меня от этого помутнения может лишь близкая встреча с ней. Но о близкой встрече и речи не может быть».
Виктор не мог встречаться с Аули, запрещала инструкция. Он раздражался из-за жёстких правил, хотя прекрасно знал, что у человека такого же статуса в любой спецслужбе мира положение ничуть не лучше. Тут действовали законы профессии, которым не было дела до человеческих чувств. Спецслужбы интересуются сердечными влечениями лишь в тех случаях, когда эти влечения могут быть превращены в инструмент для достижения определённых задач.
«Порой мне начинает казаться, что мне отведена для жизни только узенькая полоска, по которой я имею право ходить, — размышлял Виктор. — Но ведь я сам избрал этот путь! Сам! Никто не принуждал меня жить в такой строгости. И если не нравится, если хочется чего-то другого, то надо отказаться от этой работы… Бред! Чушь! Я не желаю ничего менять! Я сделал выбор, меня устраивает мой выбор, мне нравится мой выбор… Но если честно, то как иногда хочется быть беззаботным! Хочется неодолимо…»
На днях Аули, возвращаясь откуда-то, остановилась возле Смелякова и завела разговор ни о чём, ей просто хотелось поболтать. Она чудесно лопотала на английском языке, Виктор же отвечал, как умел, то есть с трудом сцепляя друг с другом обрывки разрозненных предложений, тяжело всплывавших из глубин памяти. Виктор закончил обычную школу, где иностранные языки преподавались поверхностно, просто для соблюдения формальности общего образования, а не для того, чтобы выпускники умели свободно говорить по-французски или по-английски. И вот теперь, с замиранием сердца вслушиваясь в журчащую речь Аули, Смеляков готов был провалиться сквозь землю, чувствуя себя необразованным увальнем.
«Ничего, я обязательно выучу английский! Разве я виноват, что у нас в школе так мало уделялось этому внимание? Да и кому он нужен-то по жизни, этот английский? Нам же негде разговаривать на нём. Мы же лишены возможности контактировать с иностранцами… Стоп! Опять я туда же! Опять на ту же лыжню! Что-то часто я стал об этом задумываться… А почему, собственно, не задуматься? Ведь мне девушка нравится! Безумно нравится! Неужели я не человек? Неужели кто-то может мне не позволить?.. Чушь! Что я несу за бред? Конечно, не позволят. Меня с работы за такую связь в полоборота вышибут… Любовная связь с гражданкой Финляндии! Тьфу! Вот опять я приехал туда же… Ведь у меня всё нормально. Зачем мне нужна именно Аули? Мало, что ли, наших девчонок вокруг?.. Вот что, братец, давай договоримся: если тебе нужна именно Аули, тогда сматывай удочки и отчаливай с этой работы».
Эти мысли не давали Смелякову покоя. Виктор был убеждённым комсомольцем и в разговорах всегда отстаивал преимущества социалистического строя, если кто-то начинал чрезмерно критиковать отдельные недостатки, однако уже не раз он замечал, что наедине с собой он иногда разговаривал совсем иначе. Бойкость пропагандиста, проявлявшаяся в нём во время споров, отступала на второй план, предоставляя место холодному объективному взгляду. Виктор немного страшился этой объективности, она подавляла его, обезоруживала. Вспоминая себя в первый свой выход на дежурство, когда он был ошарашен услышанными сводками и ориентировками, он не мог не признать, что подавляющее число граждан пребывало в полном неведении о состоянии дел в стране. Будучи сотрудником ООДП, он знал в тысячу раз больше о преступности и шпионаже, чем рядовые граждане. Но ведь были и другие, ещё более осведомлённые в силу своих обязанностей люди — офицеры КГБ, члены правительства, члены Политбюро. Это означало, что народ, хотя в стране издавались тысячи разных газет и журналов, на самом деле жил за пределами информационного поля, народ был отсечён от доступа к информации, от народа скрывали информацию. Народу давали только то, что считалось нужным…
«Быть может, так происходит по всему миру? Идеологическая война не может быть односторонней. На Западе наверняка происходит то же самое», — убеждал он себя.
Стоя на посту возле посольства и соприкасаясь ежедневно с представителями дипломатического корпуса, он всё глубже проникался энергетикой их раскованных, лёгких, вольных характеров и впитывал в себя атмосферу демократичности, столь разительно отличавшуюся от партийной дисциплины, в которой Виктор с каждым днём всё отчётливее угадывал черты казарменной жизни.
«Почему так? Почему наш народ похож на безликую массу, на толпу, придушенную скрытым от глаз, но всюду присутствующим страхом? И почему всюду меня охватывает ощущение безликости? Или мне только грезится серость, грязь, тупая бессловесность? У нас же самая читающая страна, самая образованная! Почему же наши люди выглядят так… жалко и затравленно? Почему не чувствуется в них уверенности? Ведь нам есть чем гордиться. Мы прошли сквозь войну, сквозь разруху! Прошли в одиночку, никто нам не помогал… Чёрт возьми, неужели я пытаюсь убедить себя в чём-то? Да меня не надо убеждать. Я уверен, я знаю наверняка… А все эти бриллианты на жёнах дипломатов, все эти дорогие автомашины, весь этот шик… Так тут и удивляться нечего: в посольстве я вижу элиту их общества. Разве может средний советский гражданин тягаться с этими дипломатами?.. Да плевать я хотел на их буржуйский образ жизни! Лично меня вполне устраивает моя жизнь… Эх, вот если бы ещё на службе чуть поменьше строгостей было…»