Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сегодня Федор Васильевич сидел у телевизора тихо.
Мы смотрели фильм о рабочей семье. И там показывалось, какое горе переживает старый мастер, который вынужден был оставить работу в цехе из-за того, что ему изменила дряхлеющая рука. Когда шли эти кадры, я услышал за спиной горький вздох, похожий на сдержанный стон... Федор Васильевич рывком поднялся и ушел к себе в кабинет.
Я понял, что произошло. И вспомнил о его письме.
«Работоспособности по-прежнему нет, и нет, понятно, творческой одержимости. Слабость, как у паралитика. Вероятно, приближаюсь к «последней черте», как это ни горестно. Мне бы еще пожить годиков этак 20, и я кое-что мог бы совершить «неувядаемое» и «эпохальное». Я шучу, но говорю правду; ведь писать-то я по сути дела начал поздно. Работал я рывками... И только сейчас познал настоящий литературный подвиг. Все это в недавнем прошлом. Мне страшно от сознания, что дальше нет для меня широкого, зовущего пути. Вы видите, что и почерк мой стал таким же дряхлым, как и я сам».
Это было написано в минуты тяжелого отчаяния, когда телесный недуг обрек его, беспокойного, «одержимого», на самое страшное для писателя — лишил возможности писать.
Но даже в такие минуты не гасла в нем вера в свои творческие силы: «Мне бы еще пожить годиков этак 20, и я кое-что мог бы совершить...» Кавычки, в которые он заключил «неувядаемое», «эпохальное», заставили меня вновь услышать иронический, пародийный пафос, с каким он произнес эти слова в недавнем разговоре по поводу щедрости некоторых парадных статей о текущей литературе на весьма обязывающие эпитеты. Но не в шутку писал он о страстной мечте продлить жизнь ради созидания и о творческом заряде, который чувствовал в себе. В дряхлеющем теле продолжал жить дух воителя.
И бывало — вырвутся горькие слова о болезни, а вслед за этим короткий взмах руки, характерное «да ну ее!» — и горячий разговор о только что прочитанном, об очередном литературном споре и — главное — об эпизодах богатой жизни, которые должны претвориться в главы будущей книги. А потом — ночная тишина, карандаш в руке и стопка бумаги на столе... Так, в этом поединке между творческой «одержимостью» и недугом, взметнулись победные страницы его последних статей, главы из четвертой книги его автобиографической эпопеи.
Вот и сейчас, после резанувшего его по сердцу эпизода из фильма, когда я вслед за ним вошел в кабинет, он исподлобья посмотрел на меня — не заметил ли я, что произошло? — а потом сказал растерянно и грустно:
— Чувствую, физически чувствую, как силы уходят.
Я не поклонник утешательского фарисейства. Да и где здесь было утешать человека, который дважды в день обмирал от удушья, и твердить ему, что, мол, все хорошо и не следует падать духом. Но, не погрешив против истины, я сказал, что если судить по его творчеству, силы не иссякают, а прибавляются, что его последние книги — это, может быть, самая высокая волна его творчества...
Когда я кончил говорить, он сказал:
— Вы говорите — «самая высокая волна». А это потому так, что то, что я сейчас написал и пишу, есть для меня Главная книга... Вот о том, что такое Главная книга для писателя, хорошо сказано у Ольги Берггольц.
Он взял со стола номер «Нового мира», раскрытый на очерке Ольги Берггольц «Поездка прошлого года», и прочитал вслух понравившийся ему абзац.
Там шла речь о Главной книге, которая есть у большинства писателей; о том, что эта книга всегда впереди и что она самая любимая книга писателя, самая заветная, зовущая к себе неодолимо. Эта книга насыщена предельной правдой нашего общего бытия, прошедшего через сердце писателя. Она должна начаться с самого детства, с первых впечатлений, и достичь той вершины зрелости, на которой писатель работает с полной и отрадной внутренней свободой и бесстрашием, с единственной заботой — выразить жизнь — и свою, и всеобщую — не в случайных эпизодах, а в своей сущности, раскрыть ведущую правду истории. Фундамент Главной книги — великая идея коммунизма, ставшая пятью чувствами человека и объединившая их особым художественным чувством писателя, и книга показывает становление этой идеи и борьбы за нее, становление нового человека.
— Вот именно — Главная книга, а ведь здорово сказано, — умница!.. Автобиографических произведений, книг о детстве написано немало — и в прошлом веке, и сейчас. Одни были созданы в начале пути, другие — как итог длительного жизненного и творческого опыта. И это разные по своему характеру вещи. То, что написал я — это попытка осмыслить большой жизненный путь народа, частицей которого является мой Федя.
Я сказал, что такое произведение о прошлом не могло бы быть создано не только в начале пути, но и в зените творчества, не будь многолетнего опыта новой, советской жизни народа и развития советской литературы. Без этого опыта, и не стоя на вершине современности, вряд ли возможно было бы осмыслить и изобразить далекие годы детства и прошлое народа так ярко, как это удалось сделать.
— Конечно... И не только опыт послереволюционной жизни всего народа сыграл роль, — поправил он меня, — но и собственный опыт, как частицы мозга этого народа, — углубление и кристаллизация мировоззрения, исторического взгляда, эстетических требований. Одно дело — пережить события, другое — понять их смысл. Несмотря на то что я сам пережил описываемое, несмотря на то что марксизм был моим мировоззрением еще и до революции, все же по-настоящему, историко-материалистически, я осознал некоторые тогдашние деревенские события только сейчас, в последние десятилетия. И как-то выходит, что, рассказывая другим,