Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подключаю кислородную маску и пристегиваю ему к голове ремешками. Говорю с ним и объясняю, что делаю, но он теперь еле-еле разговаривает. Посылаю одного из очевидцев к моей машине за некоторыми дополнительными лекарствами и снаряжением, а другого — подавать знаки и останавливать команду скорой. Убираю провода электрокардиографа и накладываю электроды дефибриллятора пациенту на грудь. Хватаю сверток с катетерами и ищу вену у пациента на руке: не очень хорошие, но я пытаюсь — и, кажется, успешно. Каждые несколько секунд я бросаю взгляд на экран дефибриллятора, чтобы проверить ритм, и слежу за давлением и пульсом, и слушаю, где там сирены — наши, той скорой, которая меня поддержит.
— У него есть семья?
— Жена сюда уже едет.
Я мысленно прикидываю, какие лекарства смог бы ему дать, но ситуация постоянно меняется. У пациента по-прежнему есть пульс, но дышит он теперь медленнее и тяжелее. Я хватаю маску с мешком Амбу и укладываю пациента на спину. Скорая подъезжает. Я втискиваю подбородок пациента в маску и осторожно выжимаю кислород из мешка. Быстро смотрю на экран: ритм медленный, но вполне совместимый с жизнью. Надеюсь, команда увидит, что тут развивается. Я быстро гляжу на них через поле. И мне становится легче: это знакомая бригада, они мигом разберутся; мне меньше придется объяснять.
Я рассказываю им, что случилось, пока мы затягиваем пациента на желтые плащевые носилки — плотный прямоугольник с ручками-петлями по краям. Всем нам ясно, что мы — на пороге полной реанимации. Друзья пациента выглядят потрясенными, но помогают донести его до края парка. Это непросто, задействовано множество оборудования, но дело упрощает то, что оно животрепещуще необходимо.
Когда мы укладываем пациента на каталку, я понимаю, что в последние две минуты с какого-то момента он больше не Нил, не тот, кому я оказывал медицинскую помощь в парке: теперь он тело, сломанная машина — и мы собираемся делать с ней всякое и так и эдак биться, чтобы она снова заработала. Такая перетасовка — дело непрерывное, непроизвольное; возможно, защитный механизм или способ мыслить более эффективно, когда сталкиваешься с телесной проблемой. Неужели такова участь всех моих пациентов — стать безымянными чужаками, загадками, которые мне нужно разгадать?
И тут у пациента останавливается сердце.
У него больше нет пульса на сонной артерии, так что его мозг не получает свежую, насыщенную кислородом кровь — и остальные важные органы тоже. Если его тело и прикладывает какие-нибудь усилия, чтобы дышать, они пренебрежимо малы. Если не наладить кровообращение, то процессы, которые поддерживают в нем жизнь, начнут останавливаться.
Кардиомонитор показывает, что в сердце еще есть какая-то активность: проводящие пути по-прежнему раз за разом пытаются активировать электрическим импульсом сердечную мышцу и заставить ее работать в правильном порядке, и сама мышца, может быть, еще сокращается, но слишком слабо, чтобы выполнять работу.
Я надеялся на другое.
Я хочу посмотреть на экран — и увидеть вентрикулярную фибрилляцию (ВФ). Она увеличит шансы пациента. Инфаркты часто вызывают вентрикулярную фибрилляцию; так случилось с Сэмюэлем. Потому что этот беспорядочный ритм действует грубо — но его часто можно исправить направленным резким воздействием, и пациенты, которые во всем остальном здоровы, но пострадали от чего-то, связанного с сердцем, могут время от времени примечательно хорошо выздоравливать — особенно если приступ случился в общественном месте или, еще лучше, в машине скорой помощи. Если пациенты перенесли эпизод ВФ и ее удалось быстро одолеть, их легко узнать по тому, что они спрашивают, не задремали ли они. У нас даже рассказывают сказки о том, что они заканчивают предложения, которые начали до того, как все случилось.
К несчастью, и это ужасно, сердце моего пациента избегло ВФ и теперь еле движется: это так называемая электрическая активность без пульса (ЭАБП). Электричество работает, а трубам конец.
И когда появляется жена пациента и спрашивает, что происходит, я начинаю осознавать, что он не вернется.
— Боюсь, выглядит все так, словно у Нила случился сердечный приступ. Мне придется быть с вами предельно честным — и я прошу прощения за прямолинейность. Он не дышит, его сердце не бьется само по себе. Мы делаем то и другое за него.
Слова звучат избыточно: она же видит, как мир Нила рушится, — но их все-таки следует сказать. Она прижимает локти к груди и закрывает ладонями лицо.
Наш пациент на каталке, мы добираемся до парковки — и по-прежнему его реанимируем. Мы нажимаем ему на грудь и так разгоняем кровь по телу. Мы проникаем в дыхательные пути и мешком Амбу вдуваем в легкие кислород. Мы вводим необходимые лекарства. Чтобы сделать все методично, мы тратим несколько минут, но они на вес золота: если нам удастся что-то изменить, то именно сейчас.
Ответа мы не получаем.
Мы грузим пациента в фургончик, объявляем в больнице тревогу и уезжаем под мигалками. Всю дорогу мы так и нажимаем ему на грудь, вдуваем в легкие воздух, вводим лекарства в сосуды. Но электрические сигналы затухают.
Когда мы добираемся до больницы, из сердца пациента исчезают любые признаки спонтанной активности. Мы передаем подопечного с рук на руки врачам из больницы. Они продолжают лечение еще некоторое время — недолго, они нажимают, стискивают — как делали и мы.
А потом перестают.
Раскинувшиеся руки и ноги как задача по логистике
Осенний день ясен и безжалостен: когда такая погода, в работу приходится втягиваться, чтобы достичь хоть чего-нибудь; и зонтик впору оставлять дома. Мы паркуемся в продуваемом тоннеле за машиной фельдшера быстрого реагирования. Здесь небоскреб точечной застройки; панель домофона разбита, но входная дверь все равно не заперта. В холле мешки, в лифте лужа, а зеркало заляпано — кетчупом, надеюсь. И чем-то воняет. Нас трясет, вокруг громыхает, над нами мерцает свет — и мы возносимся к самым небесам и вышагиваем