Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О боже мой, я не знаю, – проговорила бедная ПульхерияАлександровна.
– Так, так… хоть я и не во всем с вами согласна, – серьезноприбавила Авдотья Романовна и тут же вскрикнула, до того больно на этот разстиснул он ей руку.
– Так? Вы говорите, так? Ну так после этого вы… вы… –закричал он в восторге, – вы источник доброты, чистоты, разума и… совершенства!Дайте вашу руку, дайте… вы тоже дайте вашу, я хочу поцеловать ваши руки здесь,сейчас, на коленах!
И он стал на колени середи тротуара, к счастью на этот разпустынного.
– Перестаньте, прошу вас, что вы делаете? – вскричалавстревоженная до крайности Пульхерия Александровна.
– Встаньте, встаньте! – смеялась и тревожилась тоже Дуня.
– Ни за что, прежде чем не дадите рук! Вот так, и довольно,и встал, и пойдемте! Я несчастный олух, я вас недостоин, и пьян, и стыжусь…Любить я вас недостоин, но преклоняться пред вами – это обязанность каждого,если только он не совершенный скот! Я и преклонился. – Вот и ваши нумера, и ужтем одним прав Родион, что давеча вашего Петра Петровича выгнал! Как он смелвас в такие нумера поместить! Это скандал! Знаете ли, кого сюда пускают? А ведьвы невеста! Вы невеста, да? Ну так я вам скажу, что ваш жених подлец послеэтого!
– Послушайте, господин Разумихин, вы забыли… – начала былоПульхерия Александровна.
– Да, да, вы правы, я забылся, стыжусь! – спохватилсяРазумихин, – но… но… вы не можете на меня сердиться за то, что я так говорю!Потому я искренно говорю, а не оттого, что… гм! это было бы подло; однимсловом, не оттого, что я в вас… гм! ну, так и быть, не надо, не скажу отчего,не смею!.. А мы все давеча поняли, как он вошел, что этот человек не нашегообщества. Не потому, что он вошел завитой у парикмахера, не потому, что он свойум спешил выставлять, а потому, что он соглядатай и спекулянт; потому что онжид и фигляр, и это видно. Вы думаете, он умен? Нет, он дурак, дурак! Ну, парали он вам? О боже мой! Видите, барыни, – остановился он вдруг, уже поднимаясьна лестницу в нумера, – хоть они у меня там все пьяные, но зато все честные, ихоть мы и врем, потому ведь и я тоже вру, да довремся же, наконец, и до правды,потому что на благородной дороге стоим, а Петр Петрович… не на благороднойдороге стоит. Я хотя их сейчас и ругал ругательски, но я ведь их всех уважаю;даже Заметова хоть не уважаю, так люблю, потому – щенок! Даже этого скотаЗосимова, потому – честен и дело знает… Но довольно, все сказано и прощено.Прощено? Так ли? Ну, пойдемте. Знаю я этот коридор, бывал; вот тут, в третьем нумере,был скандал… Ну, где вы здесь? Который нумер? Восьмой? Ну, так на ночьзапритесь, никого не пускайте. Через четверть часа ворочусь с известием, апотом еще через полчаса с Зосимовым, увидите! Прощайте, бегу!
– Боже мой, Дунечка, что это будет? – сказала ПульхерияАлександровна, тревожно и пугливо обращаясь к дочери.
– Успокойтесь, маменька, – отвечала Дуня, снимая с себяшляпку и мантильку, – нам сам бог послал этого господина, хоть он и прямо скакой-то попойки. На него можно положиться, уверяю вас. И все, что он ужесделал для брата…
– Ах, Дунечка, бог его знает, придет ли! И как я могларешиться оставить Родю!.. И совсем, совсем не так воображала его найти! Как онбыл суров, точно он нам не рад…
Слезы показались на глазах ее.
– Нет, это не так, маменька. Вы не вгляделись, вы всеплакали. Он очень расстроен от большой болезни, – вот всему и причина.
– Ах, эта болезнь! Что-то будет, что-то будет! И как онговорил с тобою, Дуня! – сказала мать, робко заглядывая в глаза дочери, чтобыпрочитать всю ее мысль и уже вполовину утешенная тем, что Дуня же и защищаетРодю, а стало быть, простила его. – Я уверена, что он завтра одумается, –прибавила она, выпытывая до конца.
– А я так уверена, что он и завтра будет то же говорить… обэтом, – отрезала Авдотья Романовна и уж, конечно, это была загвоздка, потомучто тут был пункт, о котором Пульхерия Александровна слишком боялась теперьзаговаривать. Дуня подошла и поцеловала мать. Та крепко молча обняла ее. Затемсела в тревожном ожидании возвращения Разумихина и робко стала следить задочерью, которая, скрестив руки, и тоже в ожидании, стала ходить взад и впередпо комнате, раздумывая про себя. Такая ходьба из угла в угол, в раздумье, былаобыкновенною привычкою Авдотьи Романовны, и мать всегда как-то боялась нарушатьв такое время ее задумчивость.
Разумихин, разумеется, был смешон с своею внезапною, спьянузагоревшеюся страстью к Авдотье Романовне; но, посмотрев на Авдотью Романовну,особенно теперь, когда она ходила, скрестив руки, по комнате, грустная и задумчивая,может быть, многие извинили бы его, не говоря уже об эксцентрическом егосостоянии. Авдотья Романовна была замечательно хороша собою – высокая,удивительно стройная, сильная, самоуверенная, – что высказывалось во всякомжесте ее и что, впрочем, нисколько не отнимало у ее движений мягкости играциозности. Лицом она была похожа на брата, но ее даже можно было назватькрасавицей. Волосы у нее были темно-русые, немного светлей, чем у брата; глазапочти черные, сверкающие, гордые и в то же время иногда, минутами,необыкновенно добрые. Она была бледна, но не болезненно бледна; лицо ее сиялосвежестью и здоровьем. Рот у ней был немного мал, нижняя же губка, свежая иалая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, – единственнаянеправильность в этом прекрасном лице, но придававшая ему особеннуюхарактерность и, между прочим, как будто надменность. Выражение лица ее всегдабыло более серьезное, чем веселое, вдумчивое; зато как же шла улыбка к этомулицу, как же шел к ней смех, веселый, молодой, беззаветный! Понятно, чтогорячий, откровенный, простоватый, честный, сильный, как богатырь, и пьяныйРазумихин, никогда не видавший ничего подобного, с первого взгляда потерялголову. К тому же случай, как нарочно, в первый раз показал ему Дуню в прекрасныймомент любви и радости свидания с братом. Он видел потом, как дрогнула у ней внегодовании нижняя губка в ответ на дерзкие и неблагодарно-жестокие приказаниябрата, – и не мог устоять.
Он, впрочем, правду сказал, когда проврался давеча спьяну налестнице, что эксцентрическая хозяйка Раскольникова, Прасковья Павловна,приревнует его не только к Авдотье Романовне, но, пожалуй, и к самой ПульхерииАлександровне. Несмотря на то, что Пульхерии Александровне было уже сорок тригода, лицо ее все еще сохраняло в себе остатки прежней красоты, и к тому же онаказалась гораздо моложе своих лет, что бывает почти всегда с женщинами,сохранившими ясность духа, свежесть впечатлений и честный, чистый жар сердца достарости. Скажем в скобках, что сохранить все это есть единственное средство непотерять красоты своей даже в старости. Волосы ее уже начинали седеть и редеть,маленькие лучистые морщинки уже давно появились около глаз, щеки впали ивысохли от заботы и горя, и все-таки это лицо было прекрасно. Это был портрет Дунечкиновалица, только двадцать лет спустя, да кроме еще выражения нижней губки, котораяу ней не выдавалась вперед. Пульхерия Александровна была чувствительна, впрочемне до приторности, робка и уступчива, но до известной черты: она многое моглауступить, на многое могла согласиться, даже из того, что противоречило ееубеждению, но всегда была такая черта честности, правил и крайних убеждений, закоторую никакие обстоятельства не могли заставить ее переступить.