Шрифт:
Интервал:
Закладка:
322 Тому, кто привык действовать сугубо интеллектуально и рационально, это может показаться смешным. В самом деле, было бы верхом абсурда, если бы человек попытался поговорить со своей персоной, которую он понимает просто как психологическое средство отношений. Но это абсурд только для человека, у которого есть персона. Если у него ее нет, он ничем не отличается от дикаря, который, как мы знаем, одной ногой стоит в том, что мы обычно называем реальностью, а другой – в мире духов, который для него вполне реален. Наш гипотетический субъект в реальном мире ведет себя как современный европеец; но в мире духов он – дитя троглодита, пещерного человека. Посему ему придется жить в своего рода доисторическом детском саду, пока он не получит верного представления о силах и факторах, которые правят этим другим миром. Следовательно, он поступает совершенно правильно, рассматривая аниму как автономную личность и задавая ей личные вопросы.
323 Как известно, практически каждый обладает способностью разговаривать с самим собой. Всякий раз, когда мы оказываемся в затруднительном положении, мы спрашиваем себя (а кого еще?) «Что мне делать?» либо громко, либо шепотом, и мы же (а кто еще?) даем ответ. Поскольку мы стремимся как можно больше узнать об основах нашего бытия, вопрос жизни в метафоре не должен нас беспокоить. Мы должны принять его как символ нашей примитивной отсталости (или такой естественности, которая, к счастью, до сих пор в нас сохранилась), что мы, подобно негру, можем лично поговорить с нашей «змеей». Поскольку психика есть не единство, но противоречивая множественность комплексов, диссоциация, необходимая для нашей диалектики с анимой, не так уж трудна. Искусство состоит в том, чтобы позволить нашему невидимому собеседнику быть услышанным, не испытывая при этом отвращения, абсолютно естественного во время столь нелепой игры с самим собой, и не сомневаясь в подлинности его голоса. Последний пункт технически очень важен: мы настолько привыкли отождествлять себя с мыслями, которые приходят нам в головы, что неизменно полагаем, будто это мы их создали. Как ни странно, именно за самые невозможные мысли мы ощущаем наибольшую субъективную ответственность. Если бы мы больше осознавали строгие универсальные законы, которые управляют даже самыми дикими и самыми экстравагантными фантазиями, мы, возможно, охотнее рассматривали бы эти мысли в первую очередь как объективные события, подобно сновидениям, которые никто не принимает за преднамеренные или произвольные изобретения. Безусловно, требуется максимальная объективность и отсутствие предрассудков, дабы предоставить «другой стороне» возможность проявить ощутимую психическую активность. В силу вытесняющей установки сознательного разума другая сторона вынуждена прибегать к косвенным и чисто симптоматическим проявлениям, в основном эмоционального характера, и только в моменты непреодолимого аффекта фрагменты бессознательного могут подняться на поверхность в виде мыслей или образов. Неизбежным сопутствующим симптомом является то, что эго мгновенно отождествляет себя с этими высказываниями, но в следующую же секунду берет их назад. И действительно: вещи, которые говорят во власти аффекта, иногда кажутся крайне странными и смелыми. Но они легко забываются или полностью отрицаются. С этим механизмом осуждения и отрицания, естественно, приходится считаться – если, конечно, человек стремится принять объективную установку. Привычка исправлять и критиковать достаточно сильна в нашей традиции и еще больше усиливается страхом: страхом, в котором невозможно признаться ни себе, ни другим, страхом перед негласными истинами, опасным знанием, неприятными подтверждениями – одним словом, страхом перед всеми теми вещами, которые заставляют нас бежать от самих себя, как от чумы. Мы говорим, что эгоистично или «нездорово» быть озабоченным собой; что нет ничего хуже собственной компании, ибо она «вызывает меланхолию». Подобные мнения явно глубоко укоренены в наших западных умах. Кто бы ни думал таким образом, он, очевидно, никогда не задавался вопросом, какое удовольствие могут получить другие люди в обществе столь жалкого труса. Исходя из того факта, что в состоянии аффекта человек зачастую невольно повинуется истинам другой стороны, не лучше ли использовать аффект, чтобы дать другой стороне возможность высказаться? Следовательно, можно утверждать, что нам надлежит культивировать искусство общения с самим собой в состоянии аффекта, как если бы сам аффект говорил с нами невзирая на нашу рациональную критику. Пока аффект говорит, от критики следует воздерживаться. Но как только он изложил свое дело, мы должны начать критиковать так же добросовестно, как если бы нашим собеседником был реальный, близкий человек. И на этом не следует останавливаться; реплики должны следовать друг за другом до тех пор, пока не будет достигнут удовлетворительный конец дискуссии. Является ли результат удовлетворительным или нет, может решить только субъективное чувство. Любой обман, конечно, совершенно бесполезен. Скрупулезная честность с самим собой и отказ от попыток угадать, что может сказать другая сторона, суть обязательные условия этой техники.
324 Пожалуй, необходимо кое-что сказать об этом характерном для Запада страхе перед другой стороной. Он не совсем безоснователен, не говоря уж о том, что он реален. Нам абсолютно понятен страх, который ребенок и первобытный человек испытывают перед великим неизвестным. Точно такой же детский страх мы испытываем перед нашей внутренней стороной, когда соприкасаемся с великим неизвестным миром. Все, что у нас есть, – это аффект, страх. Мы и не подозреваем, что этот страх – мировой страх, ибо мир аффектов невидим. На этот счет мы питаем либо чисто теоретические предрассудки, либо суеверные представления. Даже в присутствии многих образованных людей нельзя говорить о бессознательном, не рискуя при этом быть обвиненным в мистицизме. Этот страх обоснован в той мере, в какой наше рациональное Weltanschauung[149] с его научными и моральными убеждениями (в которые так горячо верят именно потому, что они так сомнительны) рушится под влиянием другой стороны. Если бы только мы могли избежать этого, то настоятельный совет «не будить спящую собаку» был бы единственной истиной, которую стоит отстаивать. Здесь я хотел бы подчеркнуть, что не рекомендую вышеупомянутую технику как необходимую или даже полезную для человека, который не испытывает в ней необходимости. Как я уже сказал, стадии многочисленны; есть старцы, которые умирают невинными, как младенцы, но и в наш век благодати все еще рождаются троглодиты. Есть истины, которые принадлежат будущему, истины, которые принадлежат прошлому, и истины, которые не принадлежат времени вообще.
325 Я допускаю, что кто-то воспользуется этой техникой из своего рода святой любознательности, какой-то юноша, возможно, который захочет обрести крылья не из-за хромоты, а потому, что жаждет солнца. Но взрослый человек, лишившийся многих иллюзий, подчинится этому внутреннему унижению и сдастся только через силу, ибо зачем ему позволять ужасам детства снова управлять собой? Нелегко стоять между дневным миром разрушенных идеалов и дискредитированных ценностей и ночным миром кажущихся бессмысленными фантазий. Странность этого положения так велика, что, пожалуй, нет никого, кто не стремился бы обратно в безопасность, даже если это будет возвращение к матери, которая ограждала его детство от ночных кошмаров. Тот, кто боится, всегда зависим; слабый нуждается в поддержке. Вот почему первобытный разум, движимый глубокой психологической необходимостью, породил религиозное учение и воплотил его в колдуне и жреце. Extra ecclesiam nulla salus[150] до сих пор остается истиной для тех, кто способен к ней вернуться. Для тех, кто этого сделать не может, остается только зависимость от человека – зависимость более смиренная и гордая, более слабая и более сильная опора, как мне кажется, чем любая другая. Что можно сказать о протестанте? У него нет ни церкви, ни священника, у него есть только Бог – но даже Бог подвергается сомнению.