Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хотя от предстоящего свидания с сыном сердце в груди меленько и тревожно трепетало, она, как в отрочестве – когда Аристарх привёл её на поляну с душицей, – сошла с тропинки и легла в траву…
Со стороны станции сюда едва долетала бестолковщина гудков, перестука колёс, гундосого бубнёжа. Здесь дятел перебивал всю людскую суету, где-то близко, над головой клепая толстенный ствол, и своей мерной, как метроном, молотьбой дирижировал всей лесной живностью. Лес вскипал ликующими птичьими голосами, при этом – странно – ничуть не тревожа солнечного, глубинного древесного покоя. Высоко-высоко в берегах чёрных сосновых крон сплавлялись по васильковому небу сдобные хлеба облаков; а сосны кружились, кружились, Надежда то погружалась в их водоворот, то опять выныривала, вовлекаясь в вихрь неутомимой, дух захватывающей жажды бытия.
Так – под птичий щебет, под дятловы труды – она и заснула.
Рядом с ней – синими глазами в синее небо – лежал Аристарх лет пятнадцати, кудлатый, как нестриженый пёс, вся грива в сухих травинках, пахучий-травяной, сладко-потный, весь в то время нафаршированный поэтическими строками. Рядом лежал, крепко сжимая в руке её ладонь, что-то декламировал. Во сне это было так прекрасно и нежно, но смутно: про то, что вот, оба они спаслись из ада, очистились от смерти и скверны, от злобы и лжи… и теперь … – а строк и не разобрать. Одна, всё же ясная, просочилась в сон: «Крылатой лошади подковы тяжелы…» – сказал он своим ясным, ломким в те месяцы голосом, который она бы узнала и в раю, и в аду… И тут же проснулась.
По деревне шла мимо заборов, за каждым из которых шмелями и пчёлами гудела, как трансформаторная будка, высокая густая сирень. Фиалковое небо деревенского полдня простиралось над крышами до тёмно-зелёной, чёрной почти кромки леса, а по окраинам его, как пар из-под крышки кастрюли, медленно выползали и восходили ввысь батистовые дымки. За чьим-то забором надрывался аккордеон, где-то стучал топор, у колонки гремело ведро. А на бабкином заборе сидела незнакомая Надежде пушистая кошка дивного черепахового окраса.
Возле самой избы громко возились какие-то дети – рослые, крепкие мальчики лет восьми-девяти, уже загорелые: лица – в тёмной позолоте. То ли игра у них шла, то ли драка – крики стояли, как на стадионе. Вдруг все умолкли, заметив незнакомую тётеньку.
Один из мальчишек, совершенно лысый, но с чёрным довоенным чубчиком, густой кудрёй торчащим надо лбом, выпрыгнул из кучи-малы, побежал к ней, остановился шагах в десяти, крикнул: «Скикы ж тэбэ ждать? Я вжэ вси жданыкы пойил!»
И она заплакала, засмеялась… Раскинула руки и сказала:
– Иди ко мне, засранец!
Отдавая Лёвке деньги на клинику (просто выписал чек практически на весь свой «подвал» – за годы деньги собрались увесистые, он же, кроме как на сигареты-жратву-джинсы-кроссовки, на себя почти и не тратил, вся жизнь – в форме или в белой врачебной куртке; да один выходной костюм на свадьбы-похороны, да пять рубашек, да три галстука – неинтересный гардероб), легко оставляя этот солидный чек на краешке кухонного стола, Аристарх не подозревал, что друг сделает его партнёром по бизнесу. И поскольку состоятельные пациенты из России и прочих, сопредельных ей пространств полетели клином в заповедные края Содома и Гоморры лечить неизлечимый псориаз, лихая прибыль чуть ли не с первых месяцев заструилась в карманы партнёров.
Из Управления тюрем он уволился на раннюю пенсию – не из-за того разговора с Лёвкой в палате интенсивной терапии. Просто накануне выписки, стоя у окна, выходящего на склон виноградника (а за тем – ослепительной чешуёй сиял лоскут полуденного моря), Аристарх вдруг увидел мгновенную и сладостную картину: изогнутую серебряным ребром летнюю Клязьму, солнце в ворохе старой ветлы и только-только проснувшуюся Дылду. Ей лет пятнадцать, она зевает и потягивается гибко-высоко, и встаёт на цыпочки, так, что ноги её кажутся бесконечными, и голову наклоняет, а волосы – золотые на солнце! – каскадом, каскадом, на лицо и на плечи…
В этот миг он вдруг понял, что его отпустили. Кто отпустил, почему, зачем, за что отбывал наказание? Он даже не задумывался, просто ощутил острое, как ожог, чувство освобождения: слинял, отпустили, с концами! Он никогда больше не войдёт в проходную за бетонные стены тюрьмы, никогда не увидит колючие витки проклятого «концертино», никогда окно его кабинета не будет смотреть на тюремный прогулочный двор. Как там Лёвка сказал? «Ты выполз из своего грёбаного ада».
Лёвка не давил, после больницы предлагал отдохнуть ещё месяца два, но Аристарх очумел от безделья и рвался уже на любую работу, хоть и на костылях. Костыли, впрочем, не понадобились, но поправлялся он медленней, чем надеялся. Ещё полгода носил-таки эластичный чулок, хотя и без подвязки герцогини де Ромбулье, и, как денди, опирался на трость, подаренную Эдочкой.
Не сразу, но день за днём некоторая лёгкость бытия всё же проступала сквозь дела и заботы, сквозь лица пациентов – так протаивает отпечаток детской ладони в ледяной-узорной толще зимнего окна; чуть не каждую ночь снилась летняя, изогнутая серебряным рогом Клязьма, загорелая Дылда на зелёной крашеной скамье их речной «веранды». Бетонные блоки тюремных стен стали постепенно отплывать от него, покрываясь спасительным и долгожданным туманом, становясь наконец прошлым. Прошлым…
Неожиданно для самого себя он полностью поменял свой образ (тюрьма слезала с него клочьями, как грязные лохмотья): отрастил короткую – штрихом – эспаньолку и запустил длинные, с лёгкой проседью кудри, которые откидывал со лба пятернёй, – впечатляющий доктор. Пациенты обожали его неторопливую манеру расспрашивать, внимательно выслушивая и сочувствуя больному – глазами, голосом, всем лицом. Говорили, что уже после первой консультации чувствуют себя лучше.
Эта мягкость не сразу ему далась; долгое время он отвыкал от постоянного шумового фона прежней своей работы: воплей из «обезьянника», криков надзирателей, отрывистых голосов по громкой связи. Привыкал к тишине, плеску тяжёлых глицериновых волн, шелесту и скрипу старых пальм на променаде, детским голосам за окнами кабинета. Полюбил даже зимние дни, когда со стороны Иорданских гор по молочной глади моря катились серебряные шары тумана.
Для начала он снял, а потом и купил квартиру в Араде – симпатичном белом городке в двадцати пяти кудрявых километрах от курортного Эйн-Бокéка, с его отелями вдоль ломко-солёной накипи пляжей. Дважды в день петлявая дорога в холмах дарила ему новые изменчивые цвета холмов и неба. Ночью над лавандовой пустыней всегда блистала ярмарка фальшивых драгоценностей; поверить было невозможно, что эти бриллианты не сварганены на скорую руку ювелиром-мошенником, а рождены в мастерской великого Создателя… или как там его называть – высший разум? Большой взрыв? или просто – мама?
Клиника ему очень нравилась: она занимала первый этаж одного из отелей и отлично вписывалась в общий курортный фон этого местечка: новейшая медицинская аппаратура, прекрасно оборудованная лаборатория, удобная мебель, просторные кабинеты, – ненавязчиво дорого, солидно, современно.