Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соответственно, понятие «хлеб» вбирает в себя три основополагающих элемента его поэтики: эллинистический, христианский и национальный. Примечательно, что в «Египетской марке», когда попытки автора осмыслить и оправдать свои еврейские семейные воспоминания приводят к возникновению милого сердцу и лирического, но непоправимо пустого символа – «пустого подсвечника», из еврейского «лабиринта» его выводит русский язык, «обвешанный придаточными предложениями, как веселыми случайными покупками». Есть в нем и «пластика первых веков христианства, и калач, обыкновенный калач, уже не скрывает от меня, что он задуман пекарем как российская лира из безгласного теста» [Мандельштам 2009–2011, 2: 302]. Мандельштам – русский Орфей, который обрел хлеб русской лирики, что сформован Божественным (Христос) и национальным (народ) хлебопеком; его слово помогает некогда безмолвному материалу обрести голос. Слуцкий многое почерпнул из поэтики Мандельштама, однако подходы двух поэтов к памяти, воспоминаниям и генеалогии – все это объединено в шифре еврейства – противоположны. Для Слуцкого традиционную праздничную плетеную халу нельзя обменять на традиционный праздничный плетеный калач (при всем их внешнем сходстве). На закваске исторического и зачастую фольклорного русского слова его еврейская хала обретает пышность и уже не черствеет.
Соответственно, в пятой и шестой строках стихотворения мы видим перевод Слуцкого (хохма = мудрость, хала = хлеб), комментарий (хохма / мудрость превращается в хохму / шутку, полемика с Мандельштамом) и трансплантацию (синтаксические и лексические библейские параллелизмы) в наиболее четком и явном варианте. Образ высыхания относится ко всем этим элементам. Он – центральный для поэзии Бялика, у которого им обозначено прискорбное состояние иудаизма, как в культурном, так и в духовном плане, и тем самым этот образ в очередной раз связывает стихи Слуцкого с прародителем современной еврейской поэзии. Бялик, кстати, позаимствовал этот образ из библейской пророческой символики, где любая сиюминутная деградация несет в себе обещание возрождения[194]. Сравнения Слуцкого конкретны в своей приземленности, как и библейские, – это видно из эпиграфа к данному разделу. Капли дождя (в том числе и исторического) высыхают и испаряются, превращаясь в росу, знак обновления. Да и под дождем истории поэт не чахнет, но продолжает жить.
6
Сьюзен Зонтаг, выдающийся американский исследователь, точно подмечает, говоря о природе выживания евреев: «Коренная проблема евреев – Выживание как высшая ценность, как достижение, путь к которому лежит через страдание»[195]. Слуцкий с этим согласился бы, хотя и отодвинул бы на задний план вопрос страдания. Известный израильский режиссер Амос Гитай в своем фильме «Кедма» (2002) предлагает выразительную формулировку еврейского мессианства, которая проливает важный свет на наш анализ творчества Слуцкого. В финале фильма один из героев, русско-еврейский интеллигент – он пережил холокост, приехал в Палестину и участвовал в стычках с местными арабами в канун войны за независимость – произносит монолог под сгущающимися грозовыми тучами, подобно обезумевшему королю Лиру. Еврейская история, по его мнению, «смертельно скучна, неинтересна», ибо исполнена страданий. Евреи прославляют свои страдания (по сути, «страдания и делают нас евреями»), что заставляет их отрекаться от реальности в пользу мифов-лакримоз, – вспомним знаменитые слова историка С. Барона о еврейской историографии. Причина такого существования – еврейское мессианство: «Этим объясняется все – изгнание, мученичество, мессия… Миллионы людей, целый народ, на два тысячелетия впавший в безумие… Безумие, имеющее цель: веру в мессию». Особенно примечательно то, что сионизм, который герой принимает всей душой, – по сути, только подстегивает это мессианское рвение (говоря словами Шолема), а также ставит его с ног на голову: историю диаспоры теперь положено с пылом ниспровергать ради поисков нового еврея. (Кстати, Бабель и Багрицкий тоже пытаются уйти от образа диаспорального еврея в своих поисках революционного мессии.) «Мне кажется, Израиль более не еврейская страна, ни сейчас, ни уж тем более в будущем», – заключает этот пророк своего времени. Здесь особенно важно то, что Гитай (по собственному признанию [Toubiana 2003:
100]) строит этот монолог на вольной цитате из Хаима Хазаза, самого известного ивритоязычного писателя-экспрессиониста, который «рассматривал исторические события, охватившие еврейский мир, как нечто, равнозначное апокалипсису», говоря словами Г. Шакеда из фундаментального исследования современной литературы на иврите [Shaked 2000: 118]. Для Хазаза Октябрьская и сионистская революции были событиями сходной, взаимодополняющей природы. Подобно Бабелю и Багрицкому (Шакед сравнивает Хазаза с Бабелем), он работает с «рядами антитез: изгнание против возвращения, религиозный традиционализм против секуляризма…».
Проект Слуцкого напрямую соотносится с этими спорами. Вместо того чтобы купаться в страданиях и абсолютистских упованиях, он держится за исторический прагматизм обычного еврея и его нацеленность на выживание. «Я уцелел. / Я одолел. / Я – к старости – повеселел», – пишет он в стихотворении «Национальная особенность» [Слуцкий 1991b, 2: 346]. Вспомним всеобъемлющее высказывание Бродского о Слуцком: все стихи Слуцкого посвящены выживанию; «Тон его – твердый, трагический и безразличный – так обычно выживший говорит, если вообще на это решается, о том, где выжил и когда». Выживание – одновременно и источник, и итог еврейского мировоззрения Слуцкого; он уклончиво называет его своим «еврейским норовом»:
Польский гонор и еврейский норов
вежливость моя не утаит.
Много неприятных разговоров
мне еще, конечно, предстоит.
<…>
Руганный, но все-таки живой,
уличенный в дерзостном обмане,
я пойду с повинной головой
или кукиш затаив в кармане.
Все-таки живой! И воробьи,
оседлавшие электропроводку,
заглушат и доводы мои,
и начальственную проработку
[Слуцкий 1991b, 3: 178].
Понятно, что в этом стихотворении впрямую перечислены трудности как обычной, так и творческой жизни при советском строе. «Начальственная проработка», безусловно, относится к очередной попытке цензоров наложить запрет на публикацию стихов Слуцкого. «Обман» поэта подразумевает хитрости, с помощью которых он обходит запреты, вставляя нежелательные стихи между несколько более приемлемыми, – этот процесс описан в «Лакирую действительность…» [Слуцкий 1991b, 1: 247]. В основном, однако, в стихотворении описан процесс выживания. Выживание Слуцкого как поэта обеспечивают два фактора: польский гонор и еврейский норов. Почему польский? Под этим словом зашифрована русская поэзия. В стихотворении, написанном в середине 1960-х, – его особенно любил Бродский – Слуцкий сравнивает врожденную способность русской поэзии выдерживать любые политические и общественные потрясения и судьбу Польши, дело которой «не згинело, хоть выдержало три раздела». Он продолжает: «Для тех, кто до сравнений лаком, / я