Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что с еврейским норовом? Поэт намеренно использует архаическое слово, стремясь показать, что еврейство – органичная часть его природы, проросшая корнями в его поэтику. «Норов» – не только характер, но и упрямство, стремление выжить любыми доступными способами. От этого слова происходит прилагательное «норовистый», которое часто употребляют применительно к лошадям, которых невозможно взнуздать или объездить. Поэт вновь воскрешает своих утонувших лошадей, теперь – в собственном лице. В контексте образа еврея в русской литературе «норов» намекает на готовность евреев обходить любые запреты, включая и этические, ради того, чтобы выжить.
В определенном смысле и Слуцкий нарушает собственные запреты ради того, чтобы выжить. Он не говорит вслух о своем недовольстве системой, не клеймит тех, кто его обвиняет. Выражение удовольствия он носит на лице только для того, чтобы в душе порадоваться успеху очередной уловки выживания, давшей ему еще одну возможность писать стихи. Это – альтернатива написанию откровенно диссидентских текстов. Последнюю строфу стихотворения можно прочитать как философские размышления о том, что жизнь, с ее естественными циклами, продолжается, невзирая на личные беды и невзгоды поэта; для общего миропорядка даже незначительные воробьи важнее, чем бормотание стихотворца или начальства. При этом образ воробьев в советском контексте приобретает особую окраску. В советской разговорной речи воробьев часто называли «жидками». Слуцкий очищает слово от антисемитских коннотаций, однако сохраняет коннотации еврейские. В результате оказывается, что речь в стихотворении идет не только о выживании поэта благодаря еврейским чертам его характера, но и о выживании еврейства в целом. И он, и оно шире, чем поэзия и мелкие склоки, оба они способны продлиться в будущее, что бы это будущее ни несло.
Сила поэта заключается в том, чтобы дать новую интерпретацию бедам народа, и он делает это в экзегетическом ключе. В стихотворении «Ваша нация», где обрисован мир советской улицы, которой надоело слушать про еврейские страдания, сказано:
Угол вам бы, чтоб там отсидеться,
щель бы, чтобы забиться надежно!
Страшной сказкой
грядущему детству
вы еще пригодитесь, возможно
[Слуцкий 1991b, 3: 92].
Мне представляется, что ключевое здесь – обращение поэта, лирического защитника народа, к Шекспиру, с произведениями которого он прекрасно знаком. «Наизусть я знаю этот текст!» – восклицает он по поводу «Гамлета» в стихотворении «Мои первые театральные впечатления» [Слуцкий 1991b, 3: 120–121][196]. «Страшная сказка» – это «Гамлет», «Макбет» и «Король Лир». Соответственно, история евреев – действительно трагический рассказ, который постоянно канонизируется и притом истолковывается и продлевается через интерпретацию и способность к выживанию. Во внешнем мире сказка эта может выглядеть страшной, там она еще, возможно, «пригодится», но дело не в этом. Еврей, оставленный наедине с собой, самодостаточен и постоянно возвращается в свою исходную форму. А внешняя злоба способна лишь пробудить его заново[197]:
Сады плодоносят скорей и скорей,
кулаки своих яблок стиснув,
пробуждаются, как в еврее – еврей
под влиянием антисемитизма.
Им на пользу идут зима и весна,
как еврею идут на пользу
любого качества времена
из-за его упорства.
Выморозить нельзя сады,
их можно только выжечь.
С евреем тоже напрасны труды,
он умудрится выжить.
Тяжелые яблоки висят
и объявляют: зреем.
А я доволен, что первым
сад
сравнил в стихах с евреем
[Слуцкий 1993: 75].
Красота этого неизвестного стихотворения (оно было опубликовано лишь единожды – в недолго просуществовавшем армянско-еврейском журнале), которое заставляет вспомнить «Я освобождал Украину…» и показывает, что сожженный идиш обязательно будет воскрешен словом поэта, строками этого самого текста, – в том, что экзегетическая изощренность Слуцкого проявляется тут в полную силу. «Собственным умом дойдя / до давно открытых истин…», поэт впервые в истории поэзии сравнивает еврея с садом, но, разумеется, речь здесь идет не об открытии, а о возвращении к пророческому сравнению народа Израиля с виноградником Господа. В том, что народ выжил, содержится мессианское обещание: понятие цемах геула, раскрытое в «Родственниках Христа», находит в словах Слуцкого очередное воплощение.
7
Уместно будет завершить эту главу стихотворением, посвященным матриарху, метапоэтической спутнице отца Слуцкого. В стихотворении «Еврейская бабушка» Слуцкий персонифицирует свои поэтические строки в образе достойной еврейки, благородной и благожелательной:
Еврейская бабушка
Как еврейская бабушка, эта строка
Хороша. Но сейчас ни к чему.
Слишком схожа, похожа, близка —
Слишком, слишком – ко мне самому.
Как еврейская бабушка, что во главе
Праздничного
Заседает
Стола,
Не идет эта строчка к угрюмой Москве.
Не идет совершенно. А шла!
Но какое она сотворяла добро,
Благо деяла
внукам своим!
Но какое седин у нее серебро!
Мы пред ней изумленно стоим.
Как сильна эта слабенькая рука
И чего о ней не вспомяну!
Как еврейская бабушка эта строка.
Но не вычеркну, не зачеркну
[Колганова 1993: 281].
Дерзкая тональность этого стихотворения, где поэт бесстрашно сводит воедино свое существование, еврейство и метапоэтику, совершенно поразительна. Опасаясь, что его поэтический голос утонет в океане еврейской личной и коллективной памяти и слово его утратит всякое отличие от стандартного еврейского символа – еврейской бабушки, – он упрямо отказывается зачеркивать строку, ибо, зачеркнув, обречет себя на уничтожение. Здесь Слуцкий уподобляется Пушкину, который тоже отказывался смывать печальные строки из жизни и поэзии[198]. И для Пушкина, и для Слуцкого речь идет о метапоэтике как «чистой актуальности»: поэт заточён в буквах своей строки[199]. Пугающую перспективу попадания в такое положение Слуцкий превращает в искупительно-дерзкую позицию выживания, в библейское состояние изумления. Это стихотворение созвучно «Возвращению». Серебристая нитка седины из «Возвращения», возвещающая обретение дедовского зрения поэтом, переходит в серебро бабушкиной седины. Собственно, образ «седин – без конца» странствует по всему пространству его поэзии. Слуцкий сознает непостоянство своего присутствия в русской поэзии, и это стихотворение предвосхищает его молчание. Когда-то еврейская строчка шла к Москве, теперь они друг другу не соперницы. Поэт выстраивает явную иерархию ценностей: еврейская бабушка – источник благодати, тогда как Москва