Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опыт момента. Сжатое здесь и сейчас. Предмет подчёркнутый, поднятый в каждой линии. Предмет в свете. Цвет взрывается на плоскости, парит над ней. Испанская яркость. Красные, красные канны. Жёсткость цвета, не мужская (порой грубоватая), а тонкой стальной пластины. Яркость станет памятью.
Предмет чуть обрезан краем картины – показать всего его, но показать, что он тянется и дальше, что он больше того, что здесь. Каждый предмет в своем пространстве, в своей перспективе, в своём времени. Время вещей в цвете, а не вещей в себе. Американцы зовут это правильнее – не натюрморт, а still life, застывшая жизнь. Кипящая внутри своего спокойствия, сквозь толщину бумаги.
Цветок, говорящий себя. Цветок пламя. Цвет, приходящий волнами. Цветок море. Цветок – пространство, зовущее внутрь. Розовые, сиреневые, фиолетовые оболочки на затягивающей голубой тьме. Линии лепестков направлены в глубину, в мягкую сердцевину, в точку чувства. Туда же стремится спираль раковины, закручивающая весь мир вокруг себя. И каждый цветок притягивает, как дурман, и в глубине его зелёная звезда, даже если её не видно. Среди бархатных чёрных облаков лепестков – жёсткость белой звезды или оранжевый огонь. В сердцевине мака – крючки цепляющих(ся) снов, сонная медвежья тьма. Внутри кукурузы – белая молния.
Так предмету перестать быть только собой. Серый холм или серый лепесток? Неровности, отсылающие друг другу тени. Разнообразие внутри себя. Белая роза – втягивающий водоворот снега и дыма, и она же – вспышка кристаллов, северное сияние. Всё может стать чем-то ещё. Листья имбиря ступеньки в облако. Сердце треснувший боб, из которого выходит росток, льётся кровь и поднимается небо. Течения прожилок и костных гребней. Внутренние волны. Складки – беспокойство скрытых сил. Ничто не застыло и не равно себе. Даже ровная стена с напряжением вцепилась в пространство, из которого растёт. Мир Гераклита. Потому что и грань кристалла – тоже вода. Красные и жёлтые волны могут отдохнуть у тёмных холмов. Всматриваясь в кратеры, воронки у древесных корней.
Калла открывает свою глубокую впадину с фаллическим пестиком, и кривизна лепестка зовёт в неё, и холодноватый белый мечтает быть разбуженным розовым. И холодная влажная белая ракушка ждёт быть открытой, до чёрной точки внутри, и тогда из неё и в неё ударит луч. Кремовые раковины женские бёдра. И что-то ещё во тьме, отсвет живота или бедра, мерцающего в кругах ночи. Проступающие сквозь туман волны обнажённой руки или ноги. Но стоит ли обосновывать эротичность лишь некоторыми предметами, если эротичны сами близость, внимательность, прикосновение? Чувственна любая поверхность. (И там, в глубине, скорее небо, чем тьма. И оболочки плоти, складки лепестков у входа – заря. И где-то рядом губы, выгнувшиеся для поцелуя.)
Предмет один, событие одно – не толпа форм и пятен Кандинского или Поллока. Сейчас я смотрю на тебя и буду говорить с тобой. Если ты интересен – у тебя своя волна, на которую надо настроиться, и зачем смешивать людей или вещи. И двух похожих ирисов нет. В них может быть радость жёлтого на спокойном белом – или белый, серея, охватывает ладонями разворачивающуюся тьму.
Одна из голубых линий чуть отстраняется от другой, оборачивается с иронией, но продолжает идти рядом. «Я не люблю идею счастья – оно слишком мгновенно. Я сказала бы, что я всегда занята и чем-то интересуюсь – интерес содержит больше смысла для меня, чем идея счастья».
Потому что есть дорога и не-дорога. Закручивающаяся, ломающая саму себя, но движущаяся линия – и неподвижное (и потому белое) пространство. Через щели в нем протискиваются шары. Склонившийся порождает тени, оплывает, но идёт упрямо. Собирая вращение, накапливая в них различия и полутона, голубое и серое, ноябрьский рассвет. Элегантность локона – или танцующей змеи. Яблоко висит во тьме тарелки, охваченное волнами тьмы, и осенний клён дирижирует превращением неба из серого в белое.
Не индийское тат твам аси, потому что другой – не я, а страна, по которой идти и понимать. Bird’s eye, worm’s eye – с птичьего полета, с червячьего прополза. Между Нью-Йорком и Нью-Мексико. Балансируя между формой и её свободой, когда она – не только она. Между рассказом и жидкой бесформенностью цвета. Между плодом и чертежом. Уходя от облика человека и приближаясь к его сознанию. Сама – фотографируемая до пор кожи, до косточки запястья. Чем меньше линий, тем они выразительнее. Ощущение богатства при отсутствии лишнего (потому что занудный реализм множества штрихов – дом Плюшкина).
Цветы – не хрупкие. Они живут. Камень только теряет свои частички, трещина в нем – навсегда. Цветок растёт, и рана может закрыться. На цветы не садится пыль – не держится на их мягкости. Они смывают её цветом и ростом.
Озеро льётся, сверкает зубчатой водой, увлекая слишком плавные холмы, слишком серое небо, стягивая его так, что и за ним вспыхивает цвет солнца. Серое дерево тянется всё ощупать своими ветвями. Меняющиеся, подобно музыке, и в то же время жёсткие, хранящие свой стержень внутри.
Порой это отчётливость невозможности прикосновения, желания, тоски. Камень, знающий, чего ему недостаёт. Бархатность лепестков петуний. Сон о мягкости. Сон о теплом цвете. Она рисовала цветы, кости, раковины – камни очень редко.
Лист – горная страна с рекой и притоками в долинах. Лист лаванды – оленьи рога. Лист, истончившийся до сиреневости, даже не до синевы. Лист, высохший как порох. Не разрыв, края которого могут совпасть, а разлом. То, что там было, исчезло, рассыпалось в прах. Лицо листа. Лица – листья.
Леди лилий – и костей. Удивленная собирательница, летящая над пустыней.
Кость тоже живёт, сама, как любой предмет, вне намёков на воскресение или перерождение. В листьях и костях – глазницы, и у тазовой кости – свои крылья, у кости спины – свой полёт. Кость – дерево внутри человека и зверя. Кость – пустыня. Человек несёт в себе пустыню и опирается на неё. Кость – тоже рама для мира. Глаз кости – не круг, он живёт, волнуется, окружая небо зубчиками или тенью. А белое – хороший путь в голубое, потому что от чистого света оно станет ещё более голубым. И кому, как не кости, удержать его. Её глаз