Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А то я это всё сама не знаю!
– В праздник драконьей лодки они вспоминают одного мудреца и праведника, который более двух тысяч лет назад утопился в реке в знак протеста против кривой жизни вокруг. А эти треугольные рисовые штуки в листе бросали в реку рыбам, чтобы они ели рис, а не философа.
– А ты теперь вместо рыбы там. И кто ж тебе, рыбонька, бросает рисовые штуки?
– Но опять ты в рецензии её очень раскрасила. По тексту заметно, что это пустой роман, не плохой, а никакой, читать и писать рецензию тебе было тоскливо, но это заметно только мне, а явно прорывается наружу только в самом конце.
– На самом деле мне вовсе не хотелось её ядовито обругать. Там есть места, которые приятно читать. Когда-то я писала про Улицкую, у которой одни претензии и больше ничего. Поэтому-то её и любят девушки среднего пенсионного возраста. У Полянской получилось то, что не получилось у Улицкой. Но Полянская себя явно зажимает и пытается писать «как положено». И то, что у неё есть действительно хорошего, прорывается сквозь её старания это как-то скрыть или пригладить. Если из её романа выкинуть сюжетную линию и разомкнуть его на пространство и время, о которых она пытается что-то сказать, может получиться совсем неплохо.
Оборачиваясь к тебе и встречая воздух, наполняя его словами, только они сейчас могут коснуться тебя, попробовать удержать на поверхности печали. Говорить, даже если хочется уткнуться лбом в подушку, не существовать, существовать в ощущении тебя. Продолжая нести тебе мир, держась за то, что несу.
– Скучный обед для стипендиатов. Сунули книгу о Штутгарте – ещё полкило бумаги. Интересные у них взаимоотношения с королём. Они его, в общем, любили. В 1918-м он отрёкся, ему предлагали пост министра в правительстве, он обиделся и уехал. Внук его сейчас живёт на Бодензее – владелец многих виноградников. Бомбардировками город был разрушен на 95 процентов. Они восстановили замки, соборы, даже рынок. А все обломки свезли на гору – та стала выше на сорок пять метров – и поставили там крест. Одна женщина ходила туда наверх – там одна из плит входа в её дом.
– У меня всё-всё хорошо, я счастлива получить твоё письмо, но отвечу завтра утром, или поздно вечером сегодня – работы полно.
– Это как же у тебя всё хорошо, если ты меня двадцать лет не видела и полна сокрушения по этому поводу?
– То тебе не нравится, что мне без тебя плохо, теперь тебя не устраивает, что мне хорошо. Ты меня сам уговаривал, чтобы я не ожидала, а жила. Вот я и живу, и всё у меня хорошо.
– Спи спокойно и виждь прекрасные китайские сны на харбинской прекрасной кровати.
– Почему-то я сокрушаюсь о кроватях, оставленных мной в разных городах. О пуфиках в Штутгарте. И харбинская кровать хороша. Она ещё и с ящиками в себе – там столько всего хранить можно.
– –Любимый, любовник, любящий, любвеобильный. А ведь любимый – совсем не значит лучший?
– А как вообще можно быть лучшим?
– Твой (после этого слова мой компьютер предложил мне вариант – «твой навеки»), итак, твой навеки переводчик с китайского прислал на моё имя письмо тебе, заставив почтальона лезть на пятый этаж, хорошо, что дома меня застал, а то пришлось бы мне завтра переться на почту вызволять китайских поэтов. Твоё обещание познакомить меня с Соловьёвым, как я понимаю, кануло в Лету или в Москву-руку (в руку, в руку), причём последняя – безнадёжнее, потому что, сам понимаешь, зубастые лягушки там и всё такое. Соловьёв хорош, но он говорит с тобой, а не со мной. Что можно сказать человеку, которого в тебе ещё пока нет? Возможно ли вторжение в ту область, из которой так просто потом не сбежишь, не притворишься другим, непричастным? Полвечера искали книгу Горалик. «Такая зелёненькая?» «Нет, такая синенькая, маленькая». Нашли под кроватью – беленькую.
– Бёмиг жалуется, что никто ничем не интересуется. Университет – для карьеры профессоров и отстоя молодежи, чтобы безработицу было не так заметно. В университете работают не столько те, кто делает дело, сколько те, кто с начальством умеет ладить. Не говорят о конференциях, о которых знают – потому что коллега может поехать и выступить лучше. Студенты ничего не читают и идут на отделение славистики неизвестно зачем. Но почти все студенты во всех странах такие. И если полно книг – значит, кто-то это покупает, иначе не издавали бы. Уступил в книжном последний альбом Уччелло двум девушкам, и они были очень рады.
– Я привык к анонимному спокойствию супермаркета, а тут надо говорить продавцу, что хочешь купить. Английского они не знают, я, само собой, итальянского. Кватроченто – четырехсотые, дученто – двухсотые. Попросить кватроченто граммов вот этого, сыра то есть.
– А ты змей любишь? Ты же их боишься.
– Не любить и бояться – разные вещи. Да, я их боюсь, но они мне очень нравятся. Ты сам знаешь, почему. Я и людей некоторых боюсь, но это не значит, что я их не люблю. Этим утром спалось особенно хорошо – апрельский снег у нас пошёл. Как ты думаешь, змеи ещё не вылезли? Или надо было идти их спасать?
– А тебя не надо спасать? крыша как?
– Моя? Едет потихоньку. Если домовая, то у неё – все дома. Но от спасения посредством тебя не откажусь. Спасай.
Как оно будет
дымчатое лимонное
добрый февраль ему
голосами письмами
проводами стеклянными
окнами наклоненными
мостами
над реками высохшими
и ветром
в камне валерьяновом
ты шерстяное
я решетчатое
вечером утра
проснувшееся приснившееся
– Змей не ешь! А то приму меры, вплоть до решительных.
– Но у китайцев десять тысяч блюд! так что до сих пор половина еды на всяком торжественном обеде незнакомая. И как отличить змею от бычьего хвоста (который ел)? А скажешь им, что не хочу змей есть – могут нарочно подсунуть.
– Ты мне про бычачий хвост не рассказывал. И как он на вкус? Смотри, телёночком станешь. Неужели так трудно отличить? Змея живая, а хвост – чисто техническая подробность.
– Хвост я ел давно уже. Жесткий, хрящеватый. Мне не очень понравилось. Но ведь я его не сам отрезал! И змея на стол попадает в